- И это правда, Антуан, правда! Ты же сам знаешь! - крикнул он.

- Да я вполне тебя понимаю, малыш.

- Ох, пойми, что это не просто гордыня, - продолжал Жак. - Ни малейшего желания господствовать над кем-то, даже намека на то, что зовется обычно тщеславием, - и того нет. И вот тебе доказательства: моя теперешняя жизнь! И, однако, клянусь, Антуан: здесь я был по-настоящему счастлив!

Помолчав немного, Антуан попросил:

- Расскажи, что было дальше. Что он тебе ответил?

- Подожди... Ничего он мне не ответил, если только мне не изменяет память. Ах да, тут в заключение я вытащил листок, где есть строки на тему "Источника". Вроде парафраза на некую поэму в прозе, я тогда начал ее писать. Глупость ужасная. - Жак даже покраснел. - Иметь наконец возможность "склониться над самим собой, как над источником" и т.д. и т.п. "Раздвинуть гущу трав, чтобы открылась глазу эта чаша чистоты, наполняемая водой, бьющей из заветных глубин..." Тут он меня прервал: "А, знаете, ваш образ очень мил!" И это все, что он обнаружил! Старая галоша! Я пытался поймать его взгляд. Он отводил глаза. Вертел свой перстень...

- Представляю себе, - подтвердил Антуан.

- ...И тут разразился речью: "Не следует, - мол, - слишком сторониться торных дорог... Подчиняясь известной поэтической дисциплине, выигрываешь в гибкости", - и все такое прочее... Словом, оказался ничуть не лучше остальных: ничего, ровно ничего не понял! И в качестве рецепта сумел предложить мне лишь жеваные и пережеванные идеи! Я взбеленился, - зачем я к нему пришел, зачем разболтался! Несколько минут он продолжал все в том же духе. Вид у него был такой, словно ему хотелось одного - определить, что я за зверь. Он говорил: "Вы из тех, кто... Молодые люди ваших лет... Я бы классифицировал вас как натуру..." Тут я совсем взъерепенился: "Ненавижу любые классификации, ненавижу классификаторов! Под предлогом классификации они тебя ограничивают, урезывают, из их лап выходишь наполовину обкорнанным, изуродованным, безруким и безногим калекой!" Он улыбался, должно быть, решил все вытерпеть. Но тут-то я крикнул: "Ненавижу учителей! Именно поэтому я и пришел к вам, слышите, к вам!" А он все улыбался, сделал вид, что я ему польстил своими словами. Желая быть любезным, стал задавать мне вопросы. Убийственные! Что, мол, я успел сделать? "Ничего". - "А что хотите делать?" - "Все". Он даже хихикнуть себе не позволил, старый педант, боялся, до смерти боялся, что его осудит молодежь! Потому что он был буквально помешан на том, что скажет о нем молодежь! С первой минуты моего появления он, в сущности, думал лишь об одном: о книге, которую он тогда писал: "Мои опыты". (Очевидно, она теперь уже вышла, только я ее ни за что читать не стану!) Его даже в пот бросало от страха, что его книжонка не удастся, он маниакально боялся провала, и поэтому, встретив молодого человека, он первым делом задавал себе вопрос: "А что вот этот скажет о моей книге?"

- Бедняга! - вздохнул Антуан.

- Конечно, я сам понимаю, это даже скорее трогательно! Но ведь пришел-то я к нему не затем, чтобы любоваться, как он трясется от страха! Я еще все надеялся, все ждал моего Жаликура. Любого из моих Жаликуров, поэта, философа, человека, любого, только не этого. Наконец я поднялся. Тут произошла комическая сцена. Он плелся за мной и все ныл: "Так трудно давать советы молодым... Не существует единой истины omnibus, для всех, каждый сам должен найти свою и т.д. и т.п." А я шел первым, можешь себе представить, я совсем онемел, весь сжался. Гостиная, столовая, прихожая, я сам открывал все двери и тыкался в темноте среди его хламья, а он еле успевал нащупать выключатель.

Антуан улыбнулся; он вспомнил расположение комнат, мебель с инкрустациями, козетки, обтянутые штофом, безделушки. Но Жак уже заговорил снова, и лицо его приняло растерянное выражение:

- Тут... Подожди-ка... Уже хорошенько не помню, как это произошло. Может быть, он вдруг понял, почему я так поспешно смываюсь? Словом, я услышал за спиной хриплый голос: "Чего вы от меня еще хотите? Вы же сами видите, что я человек опустошенный, конченый". Мы стояли в прихожей. Я обомлел и обернулся. Какое же у него было жалкое лицо! Он твердил: "Опустошенный! Конченый! И ничего не сделавший!" Тут, конечно, я запротестовал. Да, да. Говорил я искренне. Я уж перестал злиться на него. Но он уперся: "Ничего! Ровно ничего! Только один я это знаю!" И так как я стал возражать довольно-таки неуклюже, он вдруг впал в бешенство: "Почему это вы все строите себе на мой счет иллюзии? Из-за моих книг? Да они - ноль! Я в них ничего не вложил, а ведь мог бы вложить! Тогда почему же? Говорите! Из-за моих званий? Моих лекций? Академии? Значит, поэтому? А может, поэтому? - Он схватил себя за отворот пиджака, где красовалась ленточка ордена Почетного легиона, потряс ее и совсем остервенился: - Из-за нее? Говорите! Из-за нее?"

(Жак, захваченный своим собственным рассказом, поднялся с кресла; все более распаляясь, он разыгрывал эту сцену в лицах. А Антуан вспоминал Жаликура в той же самой прихожей, под тем же самым плафоном, гордо распрямившего плечи, с сияющим лицом.)

- Вдруг он сразу успокоился, - продолжал Жак. - Думаю, побоялся, что нас услышат. Открыл какую-то дверь и втолкнул меня в чулан, что ли, где пахло апельсинами и мастикой. А сам осклабился, как будто подхихикивал, но взгляд жестокий, глаза налились кровью, даже под моноклем было заметно. Оперся о какую-то полку, где стояли стаканы, компотница; удивительно еще, как он всю посуду на пол не своротил. Три года прошло, а я до сих пор помню, в ушах его слова, интонация. Начал говорить, говорить глухим голосом: "Слушайте. Вот она, вся правда. Я тоже в ваши годы, возможно, чуть постарше, - я уже окончил Эколь Нормаль... То же призвание писателя. Та же сила, которая, чтобы расцвести, должна быть свободной! И тот же внутренний голос насчет ложного пути. Короткая вспышка. И мне тоже пришла в голову мысль попросить совета. Только, в отличие от вас, я отправился к писателю. Догадываетесь, к кому? Нет, вам этого не понять, вы уже не можете представить, кем он был для молодежи восьмидесятых годов6! Я явился к нему, он слушал меня, не перебивая, смотрел на меня своим живым взглядом, вороша бородку; и так как он вечно торопился, он встал, не дождавшись конца моей исповеди. О, он-то не мямлил! И сказал мне, а он пришепетывал, "ж" произносил как "в": "Все мы долвны пройти единственно нувную для нас школу: вурнализм!" Да, да, вот что он мне сказал. Мне было двадцать три года. И я отправился восвояси таким, каким пришел: то есть таким же болваном! Вернулся к своим книгам, своим учителям, своим товарищам, к конкуренции, передовым журналам, к говорильне, - прекрасное будущее! Прекрасное!" И вдруг, хлоп, Жаликур ударил меня по плечу. Никогда не забуду его глаза, глаза Циклопа, который буквально пламенел за его стекляшкой. Он выпрямился во весь рост и снова заговорил, брызжа слюной мне прямо в лицо: "Чего же вы хотите от меня, сударь? Совета? Пожалуйста, вот вам совет - но берегитесь! Бросьте книги, следуйте голосу вашего инстинкта! И запомните раз навсегда: если у вас, сударь, есть хоть на грош таланта, вы можете расти только изнутри, под напором ваших собственных сил!.. Возможно, для вас время еще не упущено. Так не мешкайте же! Живите! Не важно где, не важно как! Вам двадцать лет, у вас есть глаза, ноги! Послушайтесь Жаликура. Устройтесь в газету, станьте репортером. Слышите? Я не сумасшедший. Репортаж! Нырните-ка в самую гущу, иначе вам никогда ничем не очиститься. Носитесь как оглашенный с утра до вечера, не пропускайте ни одного несчастного случая, ни одного самоубийства, ни одного судебного процесса, ни одной светской драмы, ни одного преступления в борделе! Откройте шире глаза, присмотритесь к тому, что волочет за собой цивилизация, хорошее, плохое, то, о чем не подозреваешь, то, чего не выдумаешь!.. И, возможно, впоследствии вы сможете сказать свое слово о людях, об обществе, о самом себе, наконец".