- Нет, правда?

Жак кивнул.

- Тогда я присяду, - проговорил Антуан, стараясь придать своему голосу сердечность, но прозвучал он фальшиво... - Нам о стольком нужно поговорить.

На самом же деле ему хотелось не так говорить, как задавать вопросы. Но он не посмел. Желая выиграть время, он пустился в подробный рассказ о различных фазах болезни отца, невольно уснащая его медицинскими терминами. Все эти подробности были связаны для него не только с неким безнадежным случаем заболевания, они вызывали в памяти спальню отца, постель, мертвенно-бледное, отечное, страдающее тело, искаженные черты, крики боли, которую с трудом удавалось успокоить. И теперь дрожал уже его голос, а Жак сидел съежившись в кресле, повернув к печурке злобно хмурившееся лицо, на котором явно читалось: "Отец скоро умрет, ты меня отсюда вытащишь, ну и ладно, я поеду, но уж большего от меня не ждите!" Только раз Антуану почудилось, будто дрогнуло что-то в этом бесчувственном лице, когда он рассказал брату о Том, как больной вместе с Мадемуазель пели дуэтом старинную песенку. Жак, очевидно, вспомнил припев, потому что, не отводя глаз от огня, улыбнулся. Вымученной, смутной улыбкой... Совсем так же улыбался Жак в детстве!

Но тут же, когда Антуан заключил:

- Он так настрадался, что смерть будет избавлением, - Жак, до сих пор упорно молчавший, жестко произнес:

- Для нас, во всяком случае.

Антуан обиженно замолчал. Конечно, в этом циничном замечании была немалая доля вызова, но в нем прозвучала также еще не сложившая оружия ненависть, и этот злобный выпад по адресу больного, по адресу умирающего был ему непереносимо тяжел. И по его мнению, несправедлив. Неприязнь эта, во всяком случае, запоздала. Антуан вспомнил вечер, когда отец рыдал о том, что довел сына до самоубийства. Не мог Антуан забыть и того, какое действие оказало исчезновение Жака на состояние отца: горе, раскаяние привели к возникновению нервной депрессии, которая благоприятствовала началу заболевания, и, возможно, даже теперешняя его болезнь не прогрессировала бы так быстро.

А Жак словно того и ждал, когда брат его кончит говорить, как бешеный вскочил с кресла и задал вопрос:

- Откуда ты узнал, где я?

Вряд ли имело смысл скрывать.

- От... Жаликура.

- Жаликура? - Казалось, ни одно имя не могло бы сильнее удивить Жака, чем это. И он повторил по слогам: - От Жа-ли-кура?

Антуан вынул бумажник. Достал распечатанное еще тогда письмо Жаликура и протянул брату. Так оно было проще: избавляло от ненужных объяснений.

Жак схватил письмо, пробежал его глазами, потом подошел к окну и снова стал читать уже медленно, опустив веки, плотно сжав губы, - непроницаемый Жак.

А Антуан тем временем разглядывал его. Лицо это, еще три года назад по-юношески неопределенное, сейчас, свежевыбритое, казалось, не слишком отличается от того, прежнего, но все-таки оно поразило Антуана, хотя он и сам вряд ли мог объяснить, что он открыл в нем для себя нового: больше внутренней силы, меньше надменности, а также и беспокойства; возможно, меньше и упрямства и уж наверняка больше твердости. Бесспорно, Жак утратил свое юношеское обаяние, но зато стал много крепче. Теперь он казался даже коренастым. Голова тоже как будто стала больше, сидела почти вплотную на широко развернутых плечах, и Жак приобрел привычку откидывать ее назад, что придавало ему чуть дерзкий или, во всяком случае, задиристый вид. Нижняя челюсть грозно выпячивалась, рот энергичный, твердый, но линия рта скорее скорбная. Особенно резко изменилось выражение губ. Кожа лица по-прежнему очень белая, на скулах выступало с десяток веснушек. А волосы все такие же густые, только из прежних рыжих стали скорее каштановыми; это мужественное лицо казалось шире из-за непокорной путаницы волос, и по-прежнему спадала на висок, прикрывая часть лба, более темная прядь с золотистым оттенком, которую то и дело нетерпеливо отбрасывала рука.

Антуан увидел, как по коже лба прошла легкая дрожь и между бровями резко обозначились две складки. Он догадывался, какой взрыв противоречивых мыслей вызвало у Жака чтение этого письма, и потому вопрос брата, бессильно уронившего руку с листком и повернувшегося к нему, не застал Антуана врасплох.

- Значит, ты тоже, ты... ты прочел мою новеллу?

Ничего не ответив, Антуан молча опустил веки, потом поднял их. Он улыбнулся одними глазами, губы лишь слегка тронула улыбка, под этим любящим взглядом остыла досада Жака, и он добавил уже менее напористо:

- А... кто еще читал?

- Никто.

Жак все так же недоверчиво смотрел на брата.

- Даю слово, - поспешно проговорил Антуан.

Засунув руки в карманы, Жак молчал. Откровенно говоря, его не так уж коробила мысль, что брат прочел "Сестренку". Было даже интересно узнать его мнение. Сам-то он достаточно строго оценивал это произведение, написанное хоть и со страстью, но уже давно - полтора года назад. Он считал, что с той поры сделал значительный шаг вперед, и сейчас ему казались просто несносными эти искания, эта поэтичность, все эти юношеские преувеличения. Но, странное дело, Жак меньше всего думал о сюжетной линии новеллы, о ее связи с собственной своей историей; с тех пор как он дал прошлому жизнь в искусстве, он искренне считал, что отрубил от себя это прошлое; и если он случайно вспоминал пережитую боль, то лишь для того, чтобы поскорее уверить самого себя: "Я исцелился от всего этого!" Поэтому, когда Антуан сказал ему: "Я приехал за тобой", - первой мыслью Жака, почти рефлекторной, было: "Во всяком случае, я исцелился". А затем чуть позже он добавил про себя: "А главное, Жиз в Англии". (На худой конец он мог еще снести, чтобы в его присутствии говорили о Жиз, называли ее имя, но яростно запрещал даже беглый намек на Женни.)

С минуту оба молчали, Жак неподвижно стоял у окна, всматриваясь куда-то в даль, потом снова повернулся к брату:

- Кто-нибудь знает, что ты здесь?

- Никто не знает.

На сей раз Жак не отставал:

- А Отец?

- Да нет же.

- А Жиз?

- Нет, никто не знает. - Антуан запнулся, но, желая окончательно успокоить брата, добавил: - После того, что произошло, лучше, чтобы Жиз пока вообще ничего не знала, тем более что она сейчас в Лондоне.

Жак не сводил взгляда со старшего брата: в глазах его вспыхнул вопрос, но тут же угас.

Снова воцарилось молчание.

Антуан боялся этого молчания, но чем сильнее хотелось ему прервать его, тем труднее было найти подходящий предлог. Разумеется, десятки вопросов готовы были сорваться с его губ, но задавать их он все же опасался. Искал какую-нибудь безобидную тему, попроще, ему хотелось сказать что-то такое, что приблизило бы их друг к другу, но ничего не приходило на ум.

Положение становилось воистину критическим, как вдруг Жак быстро открыл окно, а сам отступил в глубь комнаты. Великолепный сиамский кот с густой серой шерстью и с угольно-черной мордочкой мягко спрыгнул на паркет.

- Гость? - спросил Антуан, обрадовавшись, что наконец-то можно переменить тему разговора.

Жак улыбнулся:

- Друг. - И добавил: - Причем самый ценный вид друга, так оказать, друг приходящий.

- А откуда он?

- Никто не мог мне ничего сказать, я всех расспрашивал. Очевидно, откуда-то издалека: в нашем квартале его не знают.

Великолепный котище важно обошел комнату, урча, как волчок.

- А твой друг здорово вымок, - заметил Антуан, чувствуя, что молчание, подобно коту, кружит вокруг них.

- Именно в дождливую погоду он обычно и наносит мне визит, - подхватил Жак. - Иногда совсем поздно, в полночь. Поцарапается в окно, войдет, усядется перед печкой, вылижет всю шерстку, а когда обсохнет, требует, чтобы я его выпустил. Ни разу не дал себя погладить и ни разу не удостоил взять, чтобы я ему ни предлагал.

Окончив осмотр комнаты, кот направился к полуоткрытому окну.

- Смотри-ка, - почти весело проговорил Жак, - он никак не ожидал встретить здесь тебя; видишь, собирается удирать. - И в самом деле, кот прыгнул на край цинковой крыши и ушел, даже не обернувшись.