Изменить стиль страницы

- Энергия не-о-бы-чай-ная, - медленно произнес он, снова вглядываясь в свое отражение. - Это как электрический потенциал... Заряженный аккумулятор, всегда наготове, и я могу совершать любые усилия! Но чего бы стоили все эти силы, если б не было рычага, чтобы пользоваться ими, господин аббат? - Он держал в руке плоскую, сверкавшую в свете люстры никелированную коробочку, не зная, куда ее положить; в конце концов он сунул ее на верх книжного шкафа. - И тем лучше, - сказал он громко и с тем насмешливым нормандским выговором, к которому прибегал иногда его отец. - И тра-ля-ля, и да здравствует честолюбие, господин аббат!

Корзина пустела. Антуан достал с самого дна две маленьких плюшевых рамки и рассеянно на них посмотрел. Это были фотографии деда с материнской стороны и матери: красивый старик во фраке, стоящий возле круглого, заваленного книгами столика; молодая женщина, с тонкими чертами лица и невыразительным кротким взглядом, в корсаже с квадратным вырезом, с двумя мягкими, ниспадающими на плечи локонами. Он так привык всегда иметь перед глазами это изображение матери, что такою ее себе и представлял, хотя портрет относился ко времени, когда г-жа Тибо была еще невестой, и он никогда с такой прической ее не видел. Ему было девять лет, когда родился Жак, а мать умерла. Дедушку Кутюрье он помнил лучше; тот был ученым-экономистом, приятелем Мак-Магона35, после падения Тьера едва не стал префектом департамента Сены и долгие годы был президентом Академии; Антуан навсегда запомнил его приветливое лицо, белые муслиновые галстуки и набор из семи бритв с перламутровыми ручками, в футляре акуловой кожи.

Он водворил фотографии на камин, возле груды окаменелостей и минералов. Оставалось навести порядок на письменном столе, заваленном вещами и бумагами. Он весело принялся за работу. Комната преображалась на глазах. Закончив, он с удовлетворением огляделся. "Что касается белья и платья, это уж дело матушки Фрюлинг", - подумал он лениво. (Желая окончательно избавиться от опеки Мадемуазель, он настоял на том, чтобы уборкой и всем хозяйствам ведала у него только консьержка). Закурив папиросу, он развалился в кожаном кресле. Редко выпадал такой вечер, совершенно свободный; ему даже стало как-то не по себе. Час был еще не поздний; чем же заняться? Посидеть в кресле, покурить, помечтать? Надо бы, правда, написать несколько писем, да уж нет, дудки!

"А, вот что, - подумал он вдруг и встал, - я ведь хотел поглядеть, что сказано у Эмона насчет детского диабета... - Он положил на колени толстый сброшюрованный том и принялся листать. - Да... Да, действительно, мне следовало бы это знать, - пробормотал он, хмуря брови. - Я в самом деле ошибся... Если б не Филип, бедному мальчугану был бы каюк - по моей вине... Ну, ну, не совсем по моей, и все же... - Он захлопнул книгу и бросил ее на стол. - Как сухо, однако, держится Патрон в таких случаях! Сколько тщеславия, как дорожит своей репутацией! "Лечение, которое вы назначили, милейший Тибо, только ухудшило бы его состояние!" И это при студентах, при сестрах! Ужасно!"

Засунув руки в карманы, он прошелся по комнате. "Надо было ему ответить. Надо было сказать: "Если бы вы сами выполняли свой долг!.." Великолепно. Он отвечает: "Господин Тибо, я думаю, уж в этом никто..." И тут бы я ему врезал: "Виноват! Если б вы приходили по утрам вовремя и сидели бы до конца приема, вместо того чтобы в половине двенадцатого удирать к платным больным, мне не приходилось бы делать за вас вашу работу и опасность ошибки была бы исключена!" Бац! При всем честном народе! Дулся бы на меня целых две недели, да мне-то, в конце концов, наплевать!"

У него внезапно сделалось злое лицо. Он пожал плечами и принялся рассеянно заводить стенные часы; потом вздрогнул, надел куртку и снова сел на прежнее место. Недавней радости как не бывало; на душе вдруг стало холодно.

- Дурак, - пробормотал он с недоброй улыбкой. Нервно заложил ногу на ногу и закурил еще одну папиросу. Но, произнося "дурак", он думал о том, какой у доктора Филипа верный глаз, какая огромная, порою поразительная опытность; в этот миг гениальность Патрона предстала перед ним во всей своей удручающей очевидности.

"А я, я-то как? - спросил он себя, и ему стало вдруг душно. - Научусь ли я когда-нибудь видеть болезнь так же ясно, как он? Эта почти безошибочная прозорливость, - ведь только благодаря ей и можно стать великим клиницистом, - будет ли она когда-нибудь у меня?.. Конечно, память, трудолюбие, настойчивость... Но обладаю ли я еще чем-то, кроме этих качеств, годных разве что для подчиненного? И ведь не в первый раз я спотыкаюсь на диагнозе... на легком диагнозе, - да, картина была ясная, случай в общем классический, ярко выраженный... Ах! - Он порывисто вытянул руку. - Это не приходит само, - работать, накапливать, накапливать опыт! - Он побледнел. А завтра - Жак! Завтра вечером Жак будет здесь, в соседней комнате, а я... я..."

Одним прыжком он вскочил с кресла. План совместной жизни предстал вдруг перед ним в своем истинном свете - как непоправимая глупость! Он больше не думал о взятой на себя ответственности, он думал лишь о тех путах, которые отныне свяжут его, будут мешать любому движению. Он уже не понимал, что за муха его укусила, почему он решил взвалить на себя спасение Жака. Разве он может позволить себе растрачивать попусту время? Разве есть у него хоть один свободный час в неделю? Дурак! Сам привязал себе камень на шею! И некуда отступать!

Безотчетно он вышел в прихожую, открыл дверь в комнату, приготовленную для Жака, и застыл на пороге, шаря взглядом по темноте. Его охватило отчаянье. "Куда, куда бежать, черт возьми, где найдешь покой? Покой для работы, покой, чтоб думать лишь о своем? Вечно уступки! Семья, приятели, Жак! Все будто сговорились мешать мне работать, мешать жить!" Кровь прилила к голове, в горле пересохло. Прошел на кухню, выпил два стакана холодной воды и вернулся в спальню.

В полном унынии начал он раздеваться. В этой комнате, где он еще не успел обзавестись домашними привычками, ему было явно не по себе, все казалось неуютным, вещи выглядели чужими, даже враждебными.

Прошел чуть ли не час, пока он лег, и потом долго еще не мог уснуть. Непривычным было близкое соседство уличного шума; он вздрагивал от стука шагов по тротуару. Мысли всё были какие-то случайные - о том, что надо починить будильник, и о том, как на днях, засидевшись на вечеринке у Филипа, он с трудом нашел авто... Временами с пронзительной четкостью вспоминалось: возвращается Жак; в отчаянье ворочался он на узкой кровати.

"В конце концов, - думал он с яростью, - должен же я устроить свою жизнь! Пусть сами выпутываются, как знают! Поселю его здесь, раз уж так порешили. Налажу его занятия, так и быть. А там пусть делает, что хочет! Я взял на себя ответственность за него. Но на этом - стоп! Пусть не мешает моей карьере! Должен же я устроить свою жизнь! А все прочее..."

От его любви к мальчику не осталось и следа. Он вспомнил поездку в Круи. Вновь увидел брата, худого, истомленного одиночеством; а может, у него туберкулез? Если так, он уговорит отца отправить Жака в хороший санаторий не в Швейцарию, а в Овернь или в Пиренеи; и он, Антуан, останется один, будет свободно располагать своим временем, работать, как сочтет нужным... Он даже поймал себя на мысли: "Возьму себе его комнату, устрою там свою спальню!.."

VIII. Возвращение Жака в Париж 

Назавтра Антуан проснулся в совершенно ином расположении духа и потом в больнице поглядывал все утро с радостным нетерпением на часы; хотелось поскорее принять брата из рук г-на Фема. На вокзал он явился задолго до поезда и, расхаживая взад и вперед по платформе, припоминал все, что собирался сказать г-ну Фему относительно исправительной колонии. Но когда поезд подошел к перрону и он заметил в толпе пассажиров силуэт Жака и директорские очки, - все заранее приготовленные, тщательно взвешенные слова выпали из головы, и он побежал навстречу прибывшим.