Изменить стиль страницы

«Еврейка», — не задумываясь, сказала Любовь Евгеньевна. «Как — еврейка? — попробовала возразить я. — У нее же мать была дочерью православного священника?» — «Насчет матери не знаю, — не вступая в полемику и не загораясь, небрежно сказала Любовь Евгеньевна. — А отец ее был еврей. У нее же фамилия — Нюренберг».

Я была тогда год или два знакома с Любовью Евгеньевной; дружба наша складывалась медленно, преодолевая какие-то глубинные пороги; это уж потом, за тринадцать лет нашего знакомства, отношения перешли в нежную и доверительную привязанность с ее стороны и просто любовь — с моей. А тогда я подумала насмешливо: ну и ну! Как соперница, так уж и еврейка...

Потом я пойму, что в кругу, к которому принадлежала Любовь Евгеньевна (и Михаил Булгаков), антисемитизм был недопустим и находился под нравственным запретом; что Любовь Евгеньевна никогда не снисходила до лжи, и если что-нибудь говорила, то, разумеется, могла ошибиться, но говорила именно то, что думала; и что женщины, которых любил и с которыми дружил Булгаков, все были отмечены той печатью аристократической гордости, которая не разрешает — даже в обыкновенной женской ревности — опускаться до склоки, низких поступков или клеветы.

(В конце 70-х годов в одном американском сборнике была опубликована «беседа» с первой женой Булгакова Татьяной Николаевной Кисельгоф. Опубликована анонимно: лицо, представившее текст, «просило свое имя не называть».

С точки зрения американской нравственности в этой публикации все было нормально: информацию принято добывать любой ценой и обнародовать, сообразуясь исключительно с интересами или вкусами издателя. С точки зрения российской морали это было ужасно и даже подло: Т. Н. не давала интервью; у нее были просто старушечьи разговоры с давней приятельницей на кухне; и ей не приходило в голову, что эта болтовня наедине будет с оскорбительной неточностью, небрежно и даже вульгарно — из третьих уст — пересказана в печати. Было рассказано, в частности, что ее близость с Булгаковым началась еще до брака и что до брака же ей пришлось сделать аборт, — тема, в России считавшаяся очень интимной и не подлежавшая публичному обсуждению, по крайней мере при жизни Т. Н. И были сказаны в этом тихом чаепитии на кухне некие пренебрежительные слова о Любови Евгеньевне, чего Т. Н. никак не позволила бы себе публично, даже в малой компании.

Я оказалась в гостях у Л. Е. Белозерской, когда две ее знакомые дамы принесли ей эту публикацию. Мучаясь от неловкости и все-таки вмешиваясь в едва начавшийся разговор, я стала сбивчиво уверять собеседниц, что публикация сделана без ведома Т. Н., что я была у Т. Н. в Туапсе и могу засвидетельствовать, что никаких вульгарных разговоров, затрагивающих честь Любови Евгеньевны... Любовь Евгеньевна с достоинством обернулась ко мне и спокойно сказала: «Я знаю. Татьяна Николаевна уже передала мне через...» — было названо имя, которое я не запомнила, а потом и другое, очень знакомое мне — московского литератора, передавшего на Запад это сочинение, кое-как записанное им из чужих уст; литератор заискивал перед американским издательством, как раз тогда обещавшим перевести на английский язык и выпустить в свет его книгу.

Меня в этой истории больше всего — и равно — поразили две вещи: уверенность Любови Евгеньевны в том, что Татьяна не могла участвовать в такой публикации, и взволнованность Татьяны Николаевны, которая, не питая ни малейшего расположения к Любаше, тем не менее сочла необходимым объясниться и извиниться.)

...В начале 80-х годов я впервые побывала в Риге.

Известно, что Елена Сергеевна очень серьезно относилась не только к жизни, но и к смерти. К таинству последних дней умирающего. К процедуре похорон. К выбору памятника. Недаром она так вдумчиво и долго подбирала памятник на могилу Булгакова (на Новодевичьем, в Москве) и в конце концов остановилась на большом и грубом камне с могилы Гоголя. Этот камень, от своей тяжести глубоко просевший в землю и кажущийся почти плоским, особенно на фоне окружающих его надгробий, поражает скромностью, важностью, значительностью... И надпись... Я однажды сидела на скамеечке у булгаковской могилы, прислушивалась к щебету птиц и редким репликам неторопливо проходящих. То женский, то мужской голос произносил удовлетворенно: «Михаил Афанасьевич Булгаков, — и пояснял себе или спутнику: — «Писатель». Или наоборот, заинтригованно: «Писатель? — и узнающе: — Михаил Афанасьевич Булгаков». Я поднялась, еще раз посмотрела на надпись. Оказывается, ее просто читали. Е. С. написала именно то и только то, что нужно...

А что, если посмотреть на могилу ее родителей? Может быть, я что-нибудь еще пойму о ней самой?

Рижский писатель Эйжен Раухваргер, переводивший Булгакова на латышский язык (мне удалось уговорить издательство «Лиесма» хотя бы некоторые произведения Булгакова перевести не с изуродованных «худлитовских», а с подлинных, авторских текстов, и рассказы «Ханский огонь» и «Я убил» впервые после смерти Булгакова вышли без ошибок, в истинном своем виде, не на русском, а на латышском языке — в переводе Э. Раухваргера), — Эйжен Раухваргер сказал: «Могила С. М. Нюренберга... Если он был православным — ищите на Покровском кладбище. Улица Менесс».

Улица Менесс означает улица Луны... Как еще могла называться улица, по которой Маргарита проходила к месту погребения своих близких?

Мы были в Риге, как всегда, вдвоем — я и мой муж. Шли дожди — нормальное рижское лето, так похожее на израильскую зиму. Запущенное Покровское кладбище — зеленый массив, теснимый кварталами новых жилых домов, — формально было закрыто. Здесь больше не хоронили. Тяжелые мраморные кресты — кладбищенские памятники — валялись лицом вниз. С удивительным однообразием — лицом вниз, так, чтобы нельзя было прочесть надписи. Кто-то явно обрушивал их, выжидая, не будут ли претензии родственников, а потом, если родственники не обнаружатся, памятники спокойно вывезут как бесхозный, но очень прибыльный мрамор.

В маленькой часовне на кладбище — контора и архив. «Вы кто?» — строго спросила хранительница архива. «Родственники», — робко соврали мы. «Что же вы могилу не проведываете?» — сдерживая отвращение к нам, сказала хранительница. Но записи о похоронах разрешила посмотреть.

Книги были составлены с латышской удивительной аккуратностью, и я сразу нашла запись: «27 октября 1933 года.... Нюренберг Сергей...» Несколько формальных данных. И еще: «квт 294». Что это значит? Квадрат, по которому можно найти могилу? Или номер квитанции? Этого никто не знал.

А потом вышла осечка: я не могла найти запись о похоронах Нюренберг Александры, в 1956 году. Сердилась, листая тетради. Теперь мне казалось, что в них нет никакого порядка!

Мы бродили по мокрому кладбищу в пелене дождя, иногда вздрагивая, когда земля мягко подавалась под ногой и становилось ясно, что ступаешь на старый, заросший жесткой травой, но все еще рыхлый холмик. Убогая маленькая женщина, живущая при кладбище и присматривающая за теми могилами, за которые еще платили, заглядывала в глаза и очень хотела помочь, но она не знала такой фамилии — Нюренберг — и не помнила такого надгробия.

Я понимала, что Елена Сергеевна бывала здесь; кому-то щедро платила — в контору, или такой вот убогой, или какой-нибудь соседке покойной матери, а может быть, всем вместе; и дорожка к загадочному квадрату каждым поворотом была ей очень хорошо знакома. Но Елены Сергеевны не было в живых, не было на свете ее сыновей. Внуки? Но что могли знать ее внуки — старикам Александре и Сергею Нюренбергам дальние правнуки...

Пройдет несколько лет, прежде чем я узнаю, что не могла я найти в часовне-архиве на Покровском кладбище запись о похоронах Александры Нюренберг: не было там такой записи. И еще больше лет пройдет, прежде чем догадаюсь, что не разыскала могилу Сергея Нюренберга потому, что в начале 80-х годов не было там этой могилы...

...В 1987 году стал приоткрываться булгаковский архив в «Ленинке»; радостный пик почти свободного прикосновения к этому чуду выпал, помнится, на 1988 год; и, отнимая время у себя самой, отрываясь от текстов «Белой гвардии» и «Мастера и Маргариты», я по временам уходила в бесконечно влекущую меня личность Елены Сергеевны и в давний мир ее семьи. («Ты знаешь, он очень любил слушать мои рассказы о детстве, о нашей семье», — писала она брату о Михаиле Булгакове.)