Изменить стиль страницы

Рано утром Хэй шел к колодцу, прихватив с собой таз с полотенцем и старое ведро. Умывшись и наполнив ведро водой, он возвращался обратно. Снимал с полки ящик из-под мандаринов, доставал оттуда рис и ячмень, отсыпал сколько нужно в алюминиевую кастрюлю, снова отправ­лялся к колодцу, промывал рис и ячмень, возвращался к лачуге и ставил кастрюлю на огонь. Здешние жители боль­шей частью занимались поденной работой, вставали рано и приходили к колодцу примерно в то же время, что и Хэй. Некоторые заговаривали с ним, но он, по своему обыкнове­нию, отмалчивался. Как-то один вспыльчивый парень не на шутку разозлился: оглох ты, мол, что ли, отвечай, когда с тобой здороваются! И подступил к Хэю с кулаками, но, уви­дав застывшее, словно маска, лицо Хэя с неподвижными зрачками, крепко выругался и отошел.

— Ну и человек — аж дрожь пробирает, — рассказывал потом этот парень. — Глянул я на него — глаза мертвеца! Бьюсь об заклад: у него в жилах не кровь течет, а вода ледя­ная.

Ел Хэй день за днем одно и то же: рис, сваренный попо­лам с ячменем, мисо и соленья. Мисо он покупал в лавке, а соленья заготавливал сам.

Он постоянно находился в движении. Не работал, а именно совершал заученные движения — «действовал». Приносил здоровенный мешок с ветошью, вываливал ее на землю, сортировал, разжигал самодельную печь, кипятил тряпье в баке, подсыпая туда стиральный порошок, время от времени помешивая содержимое бака палкой. И все это молча, не глядя по сторонам, не развлекая себя какой-нибудь песенкой вполголоса. По мере необходимости приходило в движение его тело, руки, ноги — и только. Чувства и мысли, казалось, ни в чем не участвовали.

Женщины у колодца частенько толковали о Хэе.

—  Коврики его покупатели прямо из рук рвут. Пред­ставляю, сколько он деньжищ накопил.

—  И на что ему? Живет один, родных вроде бы нет. В могилу, что ли, унести собирается?

—  Никаких развлечений себе не позволяет: в кино не ходит, приемник не купит даже. Может, тайком на девочек тратится?

—  Ну и дурак. На нашей улице только свистни — любая и задаром придет...

Однажды перед лачугой Хэя появилась женщина лет пятидесяти с маленьким узелком в руках. Небольшого роста, стройная, белолицая, волосы черные, густые, на миниатюрном личике выделялись широкие черные брови и яркие полные губы.

Хэя не было дома, и женщина, видно, решила подождать его. Она обошла лачугу кругом, остановилась перед засох­шим деревом, потрогала его ветки, потом присела на кор­точки, прислонилась спиной к дощатой стене дома и закрыла глаза.

Лачуга стояла на отшибе, и можно было не опасаться назойливых расспросов любопытных соседей. Мимо про­трусила бродячая собака, посмотрела на женщину и, не при­метив ничего для себя интересного, побежала дальше, не оглядываясь.

Спустя два часа появился Хэй. Женщина настолько заду­малась, что не заметила его прихода. Услышав скрип от­крываемой двери, она быстро поднялась и замерла, задох­нувшись от волнения. Ее красивое белое лицо стало крас­неть, словно по нему провели смоченной в краске кистью. Рука, державшая узелок, напряглась.

Когда женщина открыла дверь в лачугу, Хэй стоял к ней спиной и снимал свое порядком поношенное пальто. Жен­щина затворила дверь и тихо сказала:

—  Это я.

Хэй обернулся, волоча по полу наполовину снятое пальто. Женщина прижала узелок к груди, словно пытаясь этим жестом защитить себя, и поклонилась. Хэй пронзительно глянул на нее. Лицо женщины, только что казавшееся молодым и привлекательным, на глазах стало блекнуть и увядать.

Хэй молча отвернулся, снял пальто и выцветшую корич­невую шапку и поднялся на дощатый настил чистой поло­вины комнаты. Женщина медленно обвела взглядом «при­хожую» с земляным полом: стол, под столом таз для умыва­ния, жестяная коробка со стиральным порошком, несколько бутылей, два ведра; у стены напротив — невысо­кий шкафчик, на верхней полке аккуратно расставлена посуда, коробочка с безопасной бритвой, мыльница, на нижней — три ящика из-под мандаринов и алюминиевая кастрюля.

Женщина положила свой узелок на край дощатого настила, вытащила из него шнурок, подвязала широкие рукава кимоно. Потом взяла пустое ведро и вышла за дверь. С того дня она стала жить в лачуге Хэя.

Хэй не разговаривал с ней и даже не глядел в ее сторону. Не то чтобы он игнорировал ее. Просто ее приход, ее при­сутствие в этом доме представлялись ему абсолютно нере­альными. Женщина носила воду, готовила еду, занималась уборкой, стирала, ходила за продуктами. Хэй ел то, что она готовила, надевал выстиранную ею одежду, спал в постели, которую женщина стелила ему на ночь. Все это он проде­лывал так же неосознанно, как и все остальное, когда нахо­дился «в движении». Даже во время еды он не сознавал, что, мол, «я ем», — он просто совершал необходимые движения: брал пищу палочками для еды, отправлял ее в рот, жевал, проглатывал.

С приходом женщины заведенный Хэем порядок не изменился. Он, как и прежде, ходил к старьевщикам за ветошью, вываривал ее, сушил, разрезал на полосы и ткал коврики. Если женщина выражала желание помочь ему, он молча разрешал ей делать то, что она хочет. Вопреки всеобщему мнению, будто Хэй никого не допускает к стан­ку — ведь коврики пользовались спросом именно благодаря его умению и тщательности работы, — он преспокойно пре­доставлял женщине, когда она того хотела, возможность   ткать коврики, а сам занимался чем-нибудь другим.

Соткав несколько ковриков, Хэй отправлялся их прода­вать. Оставшись одна, женщина наводила порядок в лачуге, подметала у входа снаружи, подбирала с земли и относила на помойку обломки черепицы, осколки посуды, обрывки бумаги и прочий мусор.

После ужина Хэй, недолго передохнув, часов до десяти снова ткал коврики — не потому, что в этом была такая нужда, — наверное, он просто старался убить время.

Когда от слабого света свечи уставали и начинали сле­зиться глаза, он убирал свой станок и ложился спать. Жен­щина тихонько укладывалась рядом, накрывшись одним лишь тонким одеялом. Когда она гасила свечу, комнату оку­тывала кромешная тьма, если, конечно, ночь не была лун­ная. Хэй ворочался во сне, но почти никогда не храпел.

Женщина начинала тихо всхлипывать.

Ее рыдания напоминали шелест ветра в степи. Время от времени она шептала еле слышно — словно трава шелесте­ла на ветру:

—  В магазине все идет хорошо. Зять трудится, не жалея сил, — золотой человек! И ко мне хорошо относится. Когда о тебе заходит разговор, он всегда просит пригласить тебя в гости...

И, всхлипнув, продолжала:

—  Что мне делать, скажи... Была я у родителей одна-единственная наследница, мне все позволялось. Бывало, поступала нехорошо, но даже не понимала, что так нельзя. И с тем человеком случилось так не потому, что он мне осо­бенно понравился. Я даже толком не поняла, что именно от него родила ребенка. Поверь мне хоть бы в этом.

Хэй не шевелился.

—  Что же мне делать? Вот уже двадцать пять лет, как ты ушел. Понимаю, тебе пришлось несладко, да ведь и мне было тяжело, невыносимо. Покойная матушка без конца твердила, что нет мне прощения. А когда она умерла, я сама корила себя, сама себя возненавидела.

Все эти фразы произносились уже десятки раз — всегда одинаково, в одном и том же порядке, словно заученный монолог: «тяжело», «невыносимо», «сама себя возненавиде­ла», и смысл их стирался, оставался только шелест ничего  не значащих слов.

—  Даже с убийцы, — шептала женщина, — снимают вину после того, как он отбудет свой срок на каторге. Почему же ты не желаешь простить меня? Только скажи, и я сделаю все, что ты захочешь.

Хэй молчал, что бы ни говорила женщина. Он не слы­шал ее. Все равно как камень на дороге. Ветер его обду­вает, но он к ветру никакого отношения не имеет.

Женщина пробыла в лачуге двенадцать дней, а на три­надцатый собралась уходить. Когда Хэй, продав очередную партию ковриков, вернулся домой, она сидела на краю дощатого настила, держа на коленях свой узелок.

Сгущались зимние сумерки. Хэй, как обычно, снял паль­то, шапку и прошел мимо женщины на половину с дощатым полом.