Могучим здоровьем Лека не отличался, и начавшаяся война не разлучила его с Петербургом. Он надел полувоенную форму и совмещал университетские лекции с работой в каких-то патриотических заведениях и комиссиях. Как положено либералу и к тому же филологу, он встретил падение императорской власти с восторгом, а октябрьский переворот с полным непониманием, но все эти перемены не касались главного: Петербург, его Петербург (имени «Петроград» он так и не освоил) оставался Петербургом.
Жизнь становилась труднее. Прервалась связь с Одессой, а когда страна собралась воедино, выяснилось, что престарелый отец уже не сможет содержать его, как прежде. Символом перемен для приехавшего в Одессу Леки стала статуя матушки-императрицы на Екатерининской, закутанная в тряпье со звездой, венчающей это пугало. Большинство одесских друзей оказались в эмиграции, а иные стали скромными служащими, пытаясь найти себе место в круто изменившемся быте.
Вернувшись на север и походив на биржу труда, Лека убедился, что в том, чему его учили в университете, большой потребности у народа пока еще не появилось. Правда, ему предоставили возможность участвовать в ликвидации неграмотности, но работа с великовозрастными учениками, ласково называвшими его «наш буржуй» и мило издевавшимися над его моноклем, Леку тяготила, и поэтому, когда он узнал, что его Петербургу требуются пожарные, Лека без сожаления оставил свою педагогическую деятельность и поступил, как он говорил, в пожарную часть. К немаловажным преимуществам этой своей новой должности Лека относил обеспечение «производственной» одеждой и «спецпитанием». Первое обстоятельство позволяло ему надолго сохранить остатки своего прежнего гардероба, а второе — не считать каждую копейку и давало возможность время от времени бывать в Одессе, иногда даже путешествуя первым или вторым классом.
Весть о поступлении Леки в пожарники распространялась медленно, но верно, и со временем достигла остатков одесского высшего света в самой Одессе, в Константинополе, Белграде, Париже. Более всего были шокированы те его одесские знакомые, которые с южной предприимчивостью уже как-то сумели приспособиться к новой жизни. Впрочем, все это обсуждалось заглазно. Когда же Лека появлялся в Одессе, его принимали в лучших традициях местного бомонда — ласково и почтительно, ибо никто уже не удивлялся превратностям судеб. Так принимали его и в семье моего отца — в далекое, навсегда ушедшее «мирное» время Лека был его восприемником, и потому, разумеется, когда он сам этого не слышал, его называли здесь «кум-пожарник».
Конечно, отголоски всяческих сплетен достигали Лекиных ушей. Достигали, но мало трогали. Меньше всего, пожалуй, думал он о своей жизни во время дежурств. Тогда еще не было мелькающих огоньками пультов, и дежурили у телефона и на каланче. Лека старался выбрать каланчу, и если выпадал погожий день, тогда…
…там, среди разноцветных крыш, угадывались Дворцовая площадь и набережные, берега Фонтанки и Мойки, проспекты, мосты и канаты. В низком утреннем солнце тревожно сияла позолота, кое-где блестела темно-синяя Нева и над всем этим, совсем рядом, в густой синеве неба быстро плыли белые облака.
А после дежурства Лека с наслаждением вдыхал и впитывал в себя Петербург, медленно обходя свои улицы и набережные, отдыхая в Летнем саду. Иногда он устраивал себе праздник и заходил в один из бывших своих ресторанов. Там среди столиков еще бодро двигались официанты, знакомые ему по студенческим годам. Несмотря на скромность заказов и далеко не праздничную одежду, они по Лекиным изысканным манерам узнавали в нем бывшего и обслуживали с почтением, сервировали его стол особенно тщательно, а величественные седовласые метрдотели следили за тем, чтобы за его столиком или даже по соседству не оказались шумные представители нового хамовитого барства.
Отец его умер перед самой войной. Лека выехал в Одессу, еще не зная, что эта его поездка будет последней. Последний раз он вошел в прохладный, давно не убиравшийся подъезд своего родного дома на Греческой, поднялся по заплеванным новыми жильцами ступеням, посидел в комнате отца, — постепенно уплотняя профессорскую квартиру, отцу и сестре оставили две маленькие комнаты окнами на улицу, — потрогал знакомые с детства корешки книг — остатки огромной библиотеки, «съеденной» в голодные годы. На похороны он опоздал и долго стоял у свежей могилы на Немецком кладбище, рядом с могилами деда и матери, затем нанес визиты вежливости немногим сохранившимся знакомым и, взяв на память фотографию молодых своих родителей на фоне их маленькой красивой яхты «Алексей», построенной в год его рождения, уехал домой. За сестру он был спокоен — скромная должность машинистки вполне удовлетворяла ее не менее скромные жизненные притязания, а на черный день у нее оставались кое-какие крохи из маминых драгоценностей, не снесенные в торгсин. Личная жизнь у нее, как и у Леки, не состоялась. Но Лека был неизмеримо богаче ее — у него был Петербург.
…Сорок первый начался для него неудачно. Из пожарной части его отчислили по возрасту. Пришлось определяться кудато в сторожа, а потом началась война. Для сильной аскетической Лекиной натуры бремя голода оказалось менее тяжким, чем для большинства его сограждан. Движения его стали еще более экономными, остатки живого тепла хорошо хранил толстый, мохнатый, но почемуто очень легкий кожух, выданный ему при поступлении в сторожа. Он медленно брел с Васильевского острова на работу и медленно возвращался обратно, иногда позволяя себе небольшой крюк в сторону «своего» Петербурга.
Однажды весной, когда голод был особенно невыносим, возвращаясь утром с дежурства, он присел у колонн на стрелке, и ему показалось, что он больше не встанет. И вдруг он увидел свою Дворцовую набережную, Зимний, мосты, крепость, увидел синеву неба и еще более темную синь Невы, расцвеченную белыми барашками от свежего ветра с Ладоги, и быстро плывущие низкие, ослепительно белые облака…
И ему до боли захотелось отложить свое прощание с Петербургом. Он собрал последние силы, заставил себя встать и пошел домой. И, может быть, именно в это майское утро, когда Лека съел свой неприкосновенный запас из двух черных сухарей, его крестник — мой бедный отец — погибал далеко на юге, в харьковском «котле», вину за который так и не смогли поделить между собой дряхлые маршалы. «Котел», карта, номера армий и дивизий — то все для маршалов, а для моего отца и его товарищей — это серебряные берега и теплая спасительная мгла Донца, к которому они так и не смогли пробиться с высоких правобережных холмов.
О Русская земле! Уже за шеломянем еси!
Первые послевоенные годы для Леки тоже оказались трудными. Карточки отоваривались нерегулярно, а его мизерного заработка хватало на несколько дней. Вышел из строя весь его студенческий гардероб. Доходило до того, что он иной раз часами просиживал в столовых незаметно, как ему казалось, осваивая чужие объедки. В это время в жизни Леки появляются женщины. Недостаток мужчин, бесхитростное стремление «слабого» пола восстановить хотя бы подобие разрушенного гнезда и гордое, даже в нищете, достоинство Леки делали свое дело. Время от времени его пригревала на своей пожилой груди какаянибудь деятельница из сферы питания. Лека уступал, но предусмотрительно оставлял за собой комнатку в густонаселенном клоповнике на Васильевском острове. И всякий раз убеждался, что оставлял не зря: из него уже нельзя было вить гнезда. При первой же возможности он убегал в свой Петербург и, как выражались его ревнивые временные родственницы, «слонялся». Дамы не желали делить его старое сердце даже с каменным идолом.
В пятидесятом году один из чудом уцелевших и чудом процветавших знакомых из Лекиного одесского круга, прогуливаясь по Летнему саду, увидел и узнал его — Лека служил там дневным сторожем. Евгений Викторович — так звали этого бывшего южанина — был очарован Лекиной учтивостью и немеркнущей светскостью его манер. Расставшись с Лекой, он, по своей природной доброжелательности, не переставал думать о том, как хоть чем-нибудь ему помочь. Когда он во время другой своей прогулки встретил на Дворцовой набережной своего соседа Иосифа Абгаровича, его осенило: конечно, просторные залы Зимнего и есть то самое место, где Лека будет смотреться неотделимой частью утонченной дворцовой обстановки. Иосиф Абгарович не возражал, и восторженный отзыв Евгения Викторовича, которого он искренне любил, так его заинтересовал, что он пожелал лично познакомиться с Лекой.