Изменить стиль страницы

Б. Спиноза в пору своих занятий коммерцией преуспевал поразительно, но, презрев наглядный пример Д'Акосты, предпочел заняться философией, пошел на отлучение и зарабатывал «прожиточный минимум» шлифованием линз, стеклянная пыль которых вызвала туберкулез, унесший его в сорокапятилетнем возрасте. Последние слова его «Этики»: «Все прекрасное так же трудно, как и редко».

Как говорится в США, «легко стать миллиардером, если думать только о деньгах и больше решительно ни о чем другом». Банкротство, нужда и нищета гениев (Пушкин оставил массу долгов) вызваны тем, что гении (за исключением финансистов и завоевателей — «во-первых, деньги, во-вторых, деньги и, в-третьих, деньги», по Ганнибалу) не хотят полностью отдаться деньгам, думать о деньгах, о власти, как бы назойливо обстоятельства их к этому ни принуждали. Деловые банкротства Бальзака тому наглядное доказательство. Ведь ему стоило потратить хоть крупицу своего ума и проницательности на затеваемые дела, и он от них воздержался бы или придумал что-либо более солидное. Но он на дела (и на бегство от кредиторов) тратил не ум, а время.

Атеист Г. Гейне принял не только христианство (его объяснение, что это лишь «входной билет в европейскую культуру», явно несостоятельно). Более того, он принял и пенсию от французского короля. Эти справки не унижают его, они показывают, что гении — вовсе не безумцы, неспособные понять то, что очевидно каждому обывателю. Но гении остаются верными себе и идут своей дорогой сквозь «револьверный лай». Нищета того же Гейне, гибель Пушкина и Лермонтова на дуэли, отправка Грибоедова на смерть в Персию, Чернышевского — в тюрьму, смерть Полежаева, Шевченко демонстрируют эту направленность. Посмотрев в театре гоголевского «Ревизора», Николай I, выходя, якобы сказал: «Всем досталось на орехи, а больше всех — мне». Гоголь знал, на что идет и чем рискует, но внутренняя правда оказалась сильнее, а как гибельно отречение от нее для художника, он не только понимал, но и описал в «Портрете».

Эта поглощенность правдой порождает у истинных творцов прозрение. Еще нет никаких концентрационных лагерей — но Кафка уже описывает такую штрафную колонию и ее идейного верного служителя. Еще нет никакой нордической идеи — но А. К. Толстой пишет свои «Три побоища», а Римский-Корсаков — песню варяжского гостя, ярчайшее ее выражение. Еще нет никакого фашизма, но вот что говорит Чехов словами Лаевского («Дуэль»): «Я отлично понимаю фон Корена. Это натура твердая, сильная, деспотическая... Ты слышал, он постоянно говорит об экспедиции, и это не пустые слова. Он идет, идет куда-то, люди его стонут и мрут один за другим, а он идет и идет, в конце концов погибает сам и все-таки остается деспотом и царем пустыни, так как крест у его могилы виден караванам за тридцать-сорок миль и царит над пустыней. Я жалею, что этот человек не на военной службе. Из него вышел бы превосходный, гениальный полководец. Он умел бы топить в реке свою конницу и делать из трупов мосты, а такая смелость на войне нужнее всяких фортификаций и тактики... Он хлопочет об улучшении человеческой природы, и в этом отношении мы для него только рабы, мясо для пушек, вьючные животные; одних бы он уничтожил или законопатил на каторгу, других скрутил бы дисциплиной, заставил бы, как Аракчеев, вставать и ложиться по барабану, поставил бы евнухов, чтобы стеречь наше целомудрие и нравственность, велел бы стрелять во всякого, кто выходит за круг нашей узкой, консервативной морали, и все это во имя улучшения человеческой природы». И все это провидит Чехов, писатель, «решительно отворачивающийся» от политики!

Парадокс О. Уайльда «Не искусство подражает жизни, а жизнь искусству» можно прочитать совсем не так, как он читается обычно: искусство повелевает жизнью. Нет, искусство провидит, а жизнь сама собой выполняет провиденное.

Совершенно особое место занимает вопрос о доступности искусства. Основным критерием является не то, насколько быстро (сразу или с первого прочтения, первого прослушивания) приносит радость произведение искусства (картина, статуя, книга, музыкальная пьеса), а то, сколько раз и как долго можно им наслаждаться после того, как оно уже начало нравиться. Но если писатель, поэт, художник, музыкант начинает презирать тех, кто не является профессионалом в его деле, то он не только переадресовывает свои произведения дилетантам-снобам, но и попадает в рабскую зависимость от тех критиков-профессионалов, для которых подлинная эстетическая ценность произведения нередко является вовсе не определяющим фактором оценки. Можно в этом контексте коварно процитировать Уайльда (Собр. соч. М., 1910. Т. 5. С. 241): «Первое условие критики состоит в том, чтобы критик признал, что область искусства стоит совершенно отдельно и в стороне от этики». Но если так (а это требование продиктовано скорее личностью самого Уайльда), то и сам критик может оказаться «совершенно отдельно и в стороне от этики». Устроит ли такое выключение этического начала подлинного творца и подлинного ценителя? 9.4. Повелительность правды в искусстве (Л. Н. Толстой)

Быть может, первопричиной непостижимой гениальности Толстого-писателя является его поразительная, всеохватывающая любовь к людям и к правде. Каждый человек для Толстого — это свой космос, свой центр с окружающим этого человека миром. Может быть, никто этого не заметил так тонко и точно, как Чуковский в статье 1908 г., к счастью, недавно перепечатанной (Чуковский К., 1971, с. 87): «Толстой не изображает людей, он преображается в них». Его «Война и мир» и «Анна Каренина» — это великое «переселение художника во множество человеческих тел». «Он создал не только множество людей, но и множество миров. Он как бы предоставил каждому своему персонажу его собственную вселенную: Вронскому свою, Болконскому свою, Облонскому свою, — а потом повел нас из одной вселенной в другую и этим навеки сроднил нас с каждым из созданных им людей». Но надо остановиться на правдолюбии Толстого; правдивость художника все время побеждает Толстого-философа.

Если самые страшные катастрофы в личной жизни, нищета, унижения не могут заставить Рембрандта спуститься с высот его творчества, то Толстого не могут заставить отказаться от правды даже его собственные философские и религиозные убеждения.

Одним из наиболее ярких свидетельств победы художественной истины над философией художника является «Война и мир». Идея Толстого-философа: «ход мировых событий предопределяется свыше», Провидением, он непонятен человеческому уму, и все попытки сознательно воздействовать на ход этих событий бесполезны. Движение войск Наполеона с Запада на Восток — стихийно, как и обратное движение с Востока на Запад, сам Наполеон — ничтожество не только нравственное, но и умственное, полководческий дар его по меньшей мере сомнителен; как историк и философ Толстой делает эту мысль сквозной, проводя ее через все мелочи и через важное.

Проанализируем в сокращениях маленький отрывок, канун Бородинского боя. По Толстому, Наполеону нечего уже делать, и он занимается пустяками. «Раздали ли сухари и рис гвардейцам? — строго спросил Наполеон. — Да, государь. Но рис? Рапп отвечал, что он передал приказание государя о рисе. Но Наполеон недовольно покачал головой; как будто он не верил, чтобы приказание его было исполнено». Несколько дальше Наполеон спрашивает у гвардейца-часового: «Получили ли рис в полку? — Получили, Ваше величество. Наполеон кивнул головой и отошел от него». Точный в фактах, Толстой подает этот разговор в соответствии со своей теорией ничтожества Наполеона как заурядную глупость. Но ведь по существу — это абсолютная деловитость, это поразительная память об одном из сотен приказаний, сплошь важных, это сомнение и проверка исполнения, это та память, та распорядительность и контроль, без которых поход Великой армии был бы вообще невозможен, это такое внимание к делу, при котором каждый офицер всегда чувствует себя под «недреманным оком». А лучшая в мире, по Наполеону, та армия, в которой каждый офицер всегда знает, что ему надо делать.