Ах, какие же милые, наивные, воистину детские строки! Да — только детям и могут принадлежать такие вот милые стихи. Как же хорошо, как же тепло сказано! Ну, вот и возродила меня маленькая Нэдия, вот и забилось мое сердце и хорошо — значит, по крайней мере, эту то ночь попишу — оставлю в Среднеземье хоть несколько страничек.

* * *

Возвращаюсь туда, во мрак… Хотя нет — нечего описывать все то, проходящее под облаками — от этого в конце концов воротит. Я скажу, что в это самое время, высоко-высоко в небесах над гибнущим Эрегионом летел орел. Это был тот самый орел исполин с которого и началось скорбное мое повествование. И, хотя минуло сорок лет — совершенно ничего в нем не изменилось — более того — эти сорок наполненные свершениями лет мелькнули для него в одно мгновенье. Он провел эти годы в полете, исполняя волю своего мудрого господина Манвэ. Теперь над ним ровно сиял, безразличный ко всему земному бесконечный свод небес, ну а под ним клокотали тьма, зияла из глубин своих зловещими отсветами. Вот закружились вокруг него искры — светлячки и зазвенел на этой недостижимой для простых птиц высоте голос маленькой эльфийской девочки:

— Ты должен помочь им… вынеси их — в Валинор…

И орел почувствовал, что за этим голосом воля самого Манвэ и он рванулся вниз, и вскоре ворвался под толщу облаков, в то место, где уже несколько часов бушевала бойня…

* * *

Аргония пребывала в забытье. Она знала, что дорого каждое мгновенье, что она не может просто так вот лежать и ничего не делать — она старалась вырваться — все силы к этому прикладывала, мучалась, билась, но так ничего у нее и не выходило — так и оставалась она в этом мраке. Несколько раз она слышала хоббитские, несмотря ни на что добродушные голоса, и, казалось, что они из-за стены доносятся. Потом она очнулась, и первое, что увидела — было разодранное, все покрытое светоносными шрамами небо. Эти шрамы все увеличивались, и вот уж весь небесный купол засиял, лаская ее взор — тут она осознала, что, созерцая эту красоту, пролежала без всякого движенья несколько минут, и вот, не обращая внимания на боль от многочисленных ушибов, вскочила…

Вокруг зияла разоренная, страшная земля, бывшая некогда прелестным оазисом Эрегионом. Топорщились из ее глубин уродливые темные вздутия, и все эти вновь рожденные, покрытые частыми вкраплениями-трупами изломанные клыки, беспорядочно выпирали со всех сторон, и были уже изрядно подсыпаны снегом. Время от времени начинал завывать ветер.

Помимо Аргонии, здесь были два неразлучных хоббита, которые хлопотали над нею и над всеми иными. Барахир сидел весь смертно-бледный, вжавшись спиной в черный, присыпанный тусклым снежным плазом Валун. Маэглин лежал связанный, и хорошо, что его связали, потому что он в безумном буйстве своем успел уже не мало пораниться — все его лицо и тело было покрыто кровоподтеками и ссадинами, которые он либо набил о валуны, либо расцарапал пальцами. Был еще кто-то настолько избитый и окровавленный, настолько потерявший прежние свои очертания, что Аргония не сразу и узнала его, и потом лишь признала, что — это государь Келебримбер. Он лежал без всякого движенья, глаза были открыты — в них сияло отраженное небо, и, казалось, что — это две дверцы в рай, окруженные адом. Больше ничего живого не было видно, только ветер выл, несмотря на теплоту неба холодно, по зимнему. Еще иногда откуда-то издали доносилось голодное волчье завыванье, но, впрочем — вопли эти постепенно отдалялись.

Аргония, еще слабая, еще покачивающаяся из стороны в сторону, сделала несколько спешных шагов, и, едва не падая, перехватила за руку Фалко, который склонился в это время над мертвенно-бледным Барахиром. Фалко подносил к его рту неведомо откуда взявшуюся смятую железную кружку, из которой исходил запах острого травяного отвара, однако Барахиру так и не суждено было его испить, так как Аргония слишком резко дернула хоббита, и драгоценная влага расплескалась. Она пристально вглядывалась в глаза в глаза хоббита, и вопрошала страстным, пронзительным голосом:

— Ну, и где же она?.. Ты же должен знать, где они теперь, не так ли?!.. Где же они?!.. Где же они!!!

Таким образом, несколько раз повторяла она это восклицание, и все приближала свой лик, к лику хоббита, и все трясла его за руку, и вдруг зарыдала, и вскрикнула громко, пронзительно:

— Где ж они?! Ведь ты же должен знать, где они! Ведь не может же быть, чтобы не знал ты этого!.. Что ж ты все молчишь?!.. Ведь сорок лет ты с ними не расставался! Где ж они?! Отвечай! Ведь ты знаешь!..

Слезы все катились по щекам ее, она все трясла хоббита, который и сам был страшно бледен, и таким то слабым казался, что ничего кроме жалости не мог вызывать. Казалось, что из груди его уже вырвали сердце, и он живет только каким-то чудом, и вот последние свои слова произносит:

— Нет, я не знаю, где они…

Только он произнес эти слова, и тут же замер в удивлении — ведь он и сам до этого не осознавал, что братьев нет поблизости — он действовал, если так можно выразиться, как в тумане, помогая больным, делая то единственное полезное, что он мог делать, но за все это время в нем не было ни одной ясной мысли, а вот если бы была, если бы он понял, что ни Робина ни Ринэма ни Рэниса нет поблизости, так, возможно, никто из этих измученных и не пришел был в сознание. Однако, теперь он остановился, и стал совсем каким-то маленьким, сжатым, потерянным; вот повернулся резко к Хэму, и тогда же ветер встрепенул его волосы, которые хотя еще и были густыми и уже все наполнились сединою (а хоббиты, если и седею, то только к столетию…) И он часто-часто повторял:

— Действительно, ведь не знаю, друг мой… Ведь не знаю… Не знаю… Что же делать?.. Хэм, старина, что же мне делать?.. Кто здесь есть поблизости… Кто может указать их следы… Куда же их унесло… Неужто все потерянно?!.. Что же ты молчишь, друг мой!..

А Хэм не находил, что ответить, и он только смотрел на эту свою, ежели так можно выразиться — вторую половинку; смотрел с жалостью, с любовью, и, как и всегда, в течении этих тревожных, мучительных лет, в любое мгновенье готов был отдать за него жизнь. А лик Фалко искажался мукой, нельзя было без содрогания смотреть в его глаза:

— Теперь я понимаю, друг ты мой… Все это к тому и вело, к этому дню страшному. Помнишь, я рассказывал тебе про ночное виденье — про отчаянье, про берег морской — вот теперь и наступило — не зачем мне дальше жить! Боль то! Боль то какая, в душе моей!..

— Холмищи…

— Нет, нет — не говори ничего про Холмищи — не будет мне там покоя — только боль горшая! И дня там не выдержу! Иль думаешь — смогу к прежней жизни вернуться?! После всего то пережитого?! Да ни на мгновенье! Возвращенье!.. То лишь красивые мечты, и не более… Без них… Аргония, Аргония… — тут он резко обернулся к златовласой деве. — Ты, должно быть, лучше меня понимаешь, ведь ты без него и жить то не можешь. Он для тебя все! А для меня так же каждый из них. И что же ты просишь у меня, Хэм?! Вернуться?! Да нет же — нет! И в Холмищах, и в Валиноре будет для меня ад, потому что они, сыновья мои, братья мои, в аду сейчас…

— Постой! Постой! — взмолился было Хэм, но Фалко совсем его не слушал; Фалко вновь повернулся к Аргонии и продолжал…

— Тогда то, сорок лет назад, хоть и пережил уже ужас, не мог понять, как это, такое мрачное, такое жуткое для души моей возможно, как я могу до такого состояния дойти, чтобы сам, по собственной то воли в эти волны ледяные, в бездну броситься… Но теперь то понимаю… Теперь прямо во мне мрачность то эта бьется! Рвет изнутри! Рвет!!!

Так завыл Фалко, да и повалился Аргонии в ноги, и обнял ее у колен, а потом ниже упал, и лбом в ступни уткнулся, и все кричал про боль, потом затих, и остались только рыданья, которые толчками из глубин его тело сотрясали. Тогда Аргония склонилась над ним, и, проведя рукою по его седым волосам, прошептала:

— Ну, ничего… Мы обязательно, обязательно их найдем. Прямо сейчас начнем их поиски…