Но ворвавшиеся братья нарушили торжественную тишину самым грубым образом. Они то и не слышали никакой тишины, так как в ушах их грохотала раскаленная кровь. Из них вперед выбежали встали, пылая очами, перед столом — Альфонсо, Робин и Вэллас. Каждый глубоко дышал, каждый порывался что-то сказать, однако, слишком велико было волнение, и вылетали только отдельные, несвязные, но очень искренним чувством наполненные слова. Келебримбер повернулся к ним, и положив свою ладонь на подрагивающую ладонь Робина, который стоял рядом, как мог спокойно спросил:

Изрытый шрамами лик юноши просветлел, а единственное око вспыхнуло сильным и ровным пламенем, каким пылало оно в те дни, когда он уже знал про Веронику, однако, еще ни разу ее не видел, когда верил свято, что они будут вместе. И с сильной преданной любовью, он взглянул сначала на государя, а затем и на всех, кто сидел за столами. Задрожавшим голосом, он начал, и речь его звучала в совершенной тишине, пред несколькими тысячами эльфов и Цродграбов. Все они слушали, как зачарованные:

— Теперь настало время все изменить! Сейчас! Здесь! Эй вы, неужто же забыли, про то, что было под Самрулом, неужто про братство наше в облаке светоносном, Святой Вероники позабыли?.. А теперь…

— Да — именно теперь! — подхватил могучим, рокочущим голосом Альфонсо. — …Мы не должны не терять ни мгновенья! Эй, что вы прозябаете в своем Эрегионе?! Укрылись за стенами, и думаете, что и от всех бед спрятались?!.. Нет, нет — может, сколько лет еще проведете в так называемом счастье; но…

— Погибнет ваш Эрегион! Сметет его время! Сметет! — нервно и зло расхохотался Вэллас.

— И наступит смерть! — вылетел вперед, и врезался в стол, значительно сотряс его Вэллиат. — …Темная, безысходная, вы растворитесь в забвении; вы никому не нужные… Надо бороться, объединиться всем!..

— Да, да — объединится под мудрым, сильным руководством! — выкрикнул громко Ринэм, а Вэлломир взглянул на него презрительно, и слегка, холодно и презрительно усмехнулся.

И вновь заговорил своим сильным, пламенным голосом влюбленного Робин:

— Каждый спросит: что же мне делать дальше? Но ни я, ни какой кудесник не сможет научить, каждый должен это в своем сердце почувствовать; да я уж и вижу, что чувствуете — по глазам вашим понимаю: любить каждого, любить всем сердцем, любить в каждое мгновенье. Сиять, сиять любовью…

Тут к нему подошел, тихо улыбаясь, романтичный Даэн, и мелодичным и негромким, но всем прекрасно слышным голосом произнес:

— А я, все-таки, скажу, что мы будем делать: пройдет этот пир, и мы сможем — да, я чувствую, что мы сможем вознестись до такого состояния — вновь будем любовью, как светлым облаком окруженные — оставим этот дворец, оставим Эрегион…

— Да, да! — плача, воскликнул ничем с виду не отличный брат его Дитье. — Мы будем идти по дорогам мира, мы будем нести свое ученье, и где бы мы не прошли, мы все так своей любовью осветим, что никто на прежнем месте не останется — все за нами пойдут, и все больше, больше нам, любовью охваченных будет; и уже никакие речи не понадобятся, все только увидят, какое между нами счастье — все за нами пойдут!..

Все эти слова были переполнены молодецкой силищей, горячей кровью, и так то хотелось им верить! Однако, тут один из эльфийских князей помотал головою, и молвил рассудительно:

— Только если выпить много эля может показаться, что все это возможно. Но это все такие мечты… Это похоже на сон, но это же невиданно, и даже дико, чтобы все покидали свои жилища и шли по миру, неведомо куда. Выходит, что все гномы должны будут покинуть Казад, энты — родимые леса, да и простой люд — те обжитые домишки, в которых и детство, и юность свою провели. Значит, и девы, и старухи, и старики, и дети малые, все должны идти по дорогам. Что же это будет за толпа? Тысячи, сотни тысяч, где для них найти пропитание?.. А когда мы встретимся с орочьей армией? Представляете сколько невинных, беспомощных погибнет тогда? Или, быть может, ты и оркам предлагаешь любовь проповедовать?..

— И предлагаю — а что же здесь? — искренно удивился Робин. — Они же несчастные заблудшие, и я верю — я всеми силами души своей верю, что мы сможем возродить всех их!.. Все будем счастливы! Засияет этот мир! Все зло изживем! Так ведь я говорю — правда ведь?!..

Тут он резко повернулся к Фалко, порывисто схватил хоббита за руку, и, ежели смотреть издалека, то казалось, что — это отец повернулся к своему ребенку. Но Робин искал у хоббита поддержки, и когда тот негромко, и в растерянности, и с печалью молвил: "- Да — мы все найдем свет…" — этого было достаточно, чтобы Робин громко рассмеялся, и, вдруг, вскочив на стол (при этом задев ногой и перевернув чашку) — громким, торжественным голосом произнес следующие, пришедшие ему в голову строки:

— Уходят дни забвения,
Зима уж отмела,
Восторги, вдохновения,
Весна нам принесла.
Уходят дни печальные,
А впереди — светло,
Озера уж зеркальные,
Сияют так тепло!
А впереди ждет счастье,
И нежное вино,
Забудем бед ненастье,
Откроем в мир окно.
И по зеленым травам,
Мы вместе побежим,
И золотым дубравам,
Мы песню посвятим.

Робин счастливо рассмеялся, и окинул всех бывших там стремительным, пламенным взором. И он искренно, как ребенок верил, что прямо теперь, после произнесения этих стихов все изменится, и мир сделается таким прекрасным, каким он и должен был бы быть. Он пристально, пронзительно вглядывался в лица сидящих, и ждал — ну, что же они еще сидят, что же вдруг не засияют прекрасным, могучим светом. Что же разом все не изменится, и мир не станет таким прекрасным, что в нем могла бы быть Она, его Святая Вероника. И из единственного его глаза, по изуродованным, исковерканным щекам его катились слезы, и он, вытягивая навстречу им руки, кричал:

— Ну, что же вы?!.. Зачем же вы все сидите, зачем же… зачем же светом не хлынете?!.. Давайте же, давайте изменим этот мир!.. Прямо сейчас, здесь! Ну же, ну же — давайте!..

Он, вновь ища поддержки, повернулся к своим братьям, и увидел, что лики каждого из них сияли этой ожидаемой им любовью — каждый, казалось, готов был сказать вдохновенную речь; и Робин засмеялся счастливо, ибо еще больше укрепился в вере, что теперь то и непременно все возродится. Кто знает, что мог бы он действительно сотворить в этом порыве, да еще с поддержкой Альфонсо, на устах которого пылало имя Нэдии… Но их остановил Эрмел. Этот дивно сияющий старец неожиданно поднялся, и оказался очень высоким — с дальней части залы он представлялся настоящим великаном, светоносным столпом. Его голос был успокаивающим, тихим и мелодичным, наполняющим весь воздух, усыпляющим те страстные порывы, которые выплескивал из себя Робин:

— Сегодня, действительно, многому суждено изменится. Но не так, не так. Прежде всего, дорогой мой Робин, прошу тебя усесться за стол…

И этому голосу, конечно, нельзя было противится. Ежели только перед этим все внимательно слушали каждое слово Робина, то теперь смотрели на него с осуждением — что же это он еще стоит, когда сам Эрмел велел ему спустится. Сам Робин, услышав этот голос, почувствовал, что не прав, что поступил, повинуясь какому-то мгновенному порыву, как какой-то юнец, когда он уже был сорокалетний муж; и, конечно, он уже не мог продолжать своей речи, быстро смахнул последние слезы, и уселся на приготовленное для него место.

— Садитесь, усаживайтесь, пожалуйста… — все тем же успокаивающим голосом толи говорил, толи пел Эрмел.

И вот уселись все братья, и хоббиты, и Барахир. И все они смотрели теперь только на Эрмела, все понимали, что он сейчас устроит что-то невиданное, а тот, не изменяя своей интонации, обращался не только к ним, но и ко всем присутствующим в зале: