Пойгин подбирал клочки песцовой шерсти, потерянной в линьке, мял ее, нюхал, что-то нашептывал, вслушивался в драки самцов, в их яростное тявканье, по голосам угадывал, велика ли колония зверьков, старался прикинуть, каков будет приплод. Пройдет пятьдесят с лишним дней — и появится новое потомство зверьков. А после этого промчится еще дней тридцать (быстротечно время), и молодняк начнет выходить из нор — самая пора проследить, насколько велик приплод: самка может родить пять-семь щенят, а может и больше двадцати Все это надо знать, брать в расчет, надо приучить молодняк к подкормке, которая — как только придет охотничий сезон — станет приманкой. Песцы привыкнут к тому, что вкопанное в землю мясо вполне доступно, что здесь нет никакого подвоха. А придет время — будут поставлены капканы, и пусть тогда сопутствует охотнику удача.
Сейчас была пора, когда молодые песцы начинали уходить от нор, чтобы утолить голод у подкормок.
Солнце одолевало свой извечный кочевой путь. И все живое круглые сутки славило его, ликуя. Гуси, лебеди, журавли, потерявшие маховые перья при линьке, вытягивали шеи к солнцу, тоскуя по небу; молодые песцы, впервые в жизни своей увидевшие солнце, изумленно смотрели на него, присев на задние лапы, потом начинали скулить от нетерпения: видимо, им очень хотелось лизнуть этот загадочный ослепительный круг; бурые медведи валялись на спине, широко расставляя передние лапы, будто надеялись, что солнце сойдет к ним прямо в объятия.
Пойгин вслушивался в живой мир летней тундры, порой отвечал на журавлиное курлыканье, на гогот гусей, на лай песцов, лисиц, испытывая то удивительное чувство, когда он сливался душой со всем сущим на земле: и с этой вот куропаткой, затаившейся в кочках со своим выводком, и с зайчатами, припустившимися что было духу наутек, и с каждой травинкой, которая тоже знала, что такое солнце, ибо была она его дитем.
Останавливаясь то у одной, то у другой приманки из мяса моржей и тюленей, вкопанного в землю, Пойгин внимательно оглядывал все вокруг; и по вытоптанной траве, по следам на мясе от зубов и когтей, наконец, по запаху, оставленному песцами, определял их число, нрав, возраст. Вот здесь возились молодые песцы, это видно по вытоптанной траве чуть в стороне от приманки: после утоления голода резвились малыши вдоволь.
В какое бы время Пойгин ни блуждал по тундре один на один со своими мыслями, он все время чувствовал кого-то рядом, пусть не человека, пусть птицу, зверька — все равно живая душа; а след зверя для него часто был тропою к мысли, что человек и зверь — существа очень близкие, что кровь у них одинаковая, горячая и красная, что тот и другой сначала были детьми, что тот и другой одинаково дышат воздухом. В запахе зверя в такие мгновения Пойгин чувствовал запах древности, в голосе зверя он слышал собственный голос, исторгнутый давным-давно, еще в пору первого творения. И кто знает, возможно, что он, Пойгин, в пору того, первого древнего существования был лисою, а вот эта лиса, по следу которой идет он, была человеком. Может, потому так и хитроумна лиса, что была когда-то, в незапамятные времена, человеком. Ну не диво ли то, как она запутывает свои следы? Бывает, бежит, бежит лиса, и не просто по свежему снегу, где только и виден был бы ее след, бежит хитроумная по следу зайца; потом отпрянет в сторону, напетляет немыслимо, еще и еще раз пройдет по собственному следу, чтобы уже ничего не мог понять преследователь, и снова выходит на заячью тропу. И что за радость охотнику видеть, как лиса, в свою очередь, становится охотником за мышью. Юркнет мышь под снег, а лиса присядет и совсем по-человечески то одним ухом прильнет к снегу, то другим. И тихо становилось во всем мироздании — так, по крайней мере, казалось Пойгину, и сам он замирал, внушая себе: не дыши, лиса слушает тайную перекочевку мышиного народца под снегом! Лиса слушала свое, а Пойгин свое — ветер древности слушал, голос первозданности и потому чувствовал себя существом бесконечным и вечным.
А лиса, расслышав то, что было ей нужно, вдруг круто взмывала над тундрой факелом и, плавно изогнувшись, падала в снег головой — именно в то место, где затаилась мышь. И если ты хоть один раз видел это, думал Пойгин, можешь сказать, что встретился с чудом, и оно приснится тебе, поманит в снега, поманит уйти по следу зверя так далеко, что ты в конце концов придешь на край земли и предстанешь один на один перед всем мирозданием, предстанешь для самых глубоких дум о человеке, о звере, о земле, о жизни. Лиса будет сидеть на холме, смотреть на тебя, на звезды, и, когда ты очнешься, она опять помчится по тундре, увлекая тебя все дальше и дальше к тому, к чему ты пришел в своих думах; и тогда ты поймешь, что сам' себя выслеживал, шел по собственному следу, направленному из древнего прошлого в день сегодняшний, шел по тропе вечности. Что было бы с тобой, если бы вдруг исчезли все звери? Ты потерял бы свой след, идущий из прошлого, ты не смог бы продлить его в бесконечное будущее, ты был бы не вечностью, а кратким мигом…
Об этом думал Пойгин и сегодня, блуждая по тундре, отвечая голосом гусей на их гогот, курлыканьем жураз-лей на их курлыканье, стоном лебедей на их стоны. Он был счастлив, что ему удалось еще раз пережить то чувство, когда убеждаешься, что ты идешь по тропе собственной вечности.
А солнце совершало свой круг, оглядывая земной шар со всех сторон, и, видимо, было довольно; земля живет, земля разговаривает голосами зверей, голосами птиц, земля понимает себя и все сущее на ней умом человека.
У озера, которое можно было назвать братом солнца — такое было оно круглое и ослепительное, — снова загоготали гуси. Пойгин долго вслушивался в их гогот, и ему казалось, что там идет осмысленная беседа, скорей всего совет старейшин, а может, матери и отцы обучают своих детей тому, чему их никто другой не научит. Пусть разговаривают гуси, у них свои заботы, пусть им во всем сопутствует удача.
Взобравшись на горную террасу, Пойгин сел на плоский камень лицом к морю, которое было хорошо видно отсюда. И Тынуп отчетливо виден. Жилища его толпятся у моря, как стая птиц. Мираж колеблет дома, яранги, порой поднимает их над землей, и тогда кажется, что птицы взлетают и снова садятся.
Где-то там, в одной из яранг, его Кайти. И не только Кайти, а еще удивительно родное существо, оно было сначала Кайти и Пойгином, вернее, тем, что чувствовали они друг к другу, а потом стало крошечной девочкой Кэргы-ной — женщиной, сотворенной из света, — таков смысл ее имени.
Пойгин хорошо различил и тот дом, в который так хотела вселиться Кайти. Он готов, давно готов, этот дом, и если бы Пойгин вовремя согласился с женой, не было бы того, что случилось вчера, когда Кайти узнала, что это уже дом Ятчоля… Горько Пойгину, мучительно стыдно Пойгину, обидно за Кайти. Почему он медлил? Бывало, подойдет Пойгин к дому со стороны пустынного моря' чтобы никто его не увидел, прильнет всем телом к стене! приложит ухо к дереву и слушает, слушает, себя и дом слушает. Что он хотел услышать, понять? Наверное, хотел понять, возможно ли соответствие его собственной души с миром этого дома. Но миром его стали бы Кайти и Кэргына, а это значит, было бы и соответствие…
Горько Пойгину, обидно Пойгину, стыдно, мучительно стыдно Пойгину от чувства вины перед Кайти.
Выкурив трубку, Пойгин хотел было уже спуститься с террасы, но вдруг увидел учителя Журавлева. Поднимался учитель по складкам откоса, с ружьем за плечами, в широкополом накомарнике, с сеткой, закинутой на затылок. Взобрался на террасу, сделал несколько шагов в сторону Пойгина и вдруг остановился.
— Я знаю, что человеку иногда хочется побыть один на один с собой. Мне неловко, что я возник перед твоими глазами.
— Если ты увидел меня издали и все-таки решил не пройти стороной… значит, понадеялся, что я буду рад тебя видеть.
— Да, я увидел тебя издали и понадеялся…
— Тогда садись рядом.
Журавлев, обутый в высокие резиновые сапоги с завернутыми раструбами, не спеша подошел к Пойгину, снял заплечный мешок — рюкзак называется, достал железную бутыль с неостывающим чаем, потом кружку, наполнил ее. Себе налил в крышку от железной бутыли, термос называется, разложил на камне сахар, хлеб и кусочки жареного мяса.