Изменить стиль страницы

Первым отозвался Караваев. Он отстранил мешавших, встал перед Даринькой, собрал мысли, обдумывая… и взволнованно произнес:

— Дария Ивановна… кланяюсь вам, от всех нас…

И он поклонился ей по-русски, в пояс, коснувшись перстом земли. Помнили, как длинная борода его коснулась пола.

А Даринька, странно спокойная, так же низко, легко, по-монастырски, поклонилась ему.

Все произошло в полном молчании, как бы в оцепенении. Чудесное было в поклонах этих.

Встряхнулись, оживились, всем сообщилась задушевность. Обед проходил в радостном возбуждении, «в какой-то пьянящей взбудораженности». Небывало разнообразный, тонкий, удививший самих хозяев. «Шереметьевский» превзошел себя. Много было выпито шампанского. Оно и все не прошли даром Дариньке: дорогой домой она чувствовала себя совсем разбитой. А за обедом была оживлена, до одного, впрочем, случая… — не одного: в конце обеда произошло «два явления».

Один из путейских, очень замкнутый, отличный певец, — вскоре он был принят в оперу и восхищал столицы — согласился охотно петь. Не захотел под имевшийся у Касьяныча рояль, а под отличную, привезенную Караваевым гитару. Спел «Во лузях», «Лучинушку». Был он некрасив, что-то калмыцкое, но так жило его лицо, что Даринька не могла глаз отвести. Пение захватило всех и растрогало Дариньку. И только кончил петь «Лучинушку» и взял дрожавшей от волнения рукой стакан вина…

XXIII

ЯВЛЕНИЕ

…сочный голос отмерил барственно:

— Браво, Шурик. Сегодня вы совершенно несравненны. Народу у трактира!..

Вошли двое: путейский и плотный высокий барин, лет за сорок, смугловатый, с безразличным взглядом чуть свысока. Одет приятно-просто: синий сюртук в талию, жилет-пике, брюки в клетку, верховые сапоги с отворотами, белейшие манжеты, стек. Кивнул знакомо-рассеянно: депешу подали в Липовом, на охоте… «Но лучше поздно, чем…»

— Ах, Павел Кирилыч, на сей раз не «лучше»! — сказал Караваев. — Пропустили неповторимое.

— А-а… — оглянул Кузюмов, — что же?..

— Это и непередаваемо.

— Досадно… — и развел руками.

Касьяныч хлопотал, опрастывая место для прибора. Кузюмов отказался: перекусил уже, да и жарынь. Вот коньяку — можно, и замороженного «Кремля». Его представили. Он отчетливо поклонился Дариньке, и ей запомнился его удивленный взгляд. Она была в голубой сарпинке, как на Иванов день в церкви, в серебристо-голубой повязке, синие бокальчики глоксиний в бутоньерке. Посадили рядом с Даринькой, были предупредительны-сдержанны. На дороге он был персона, — его леса требовали тысячи вагонов, путейцы охотились в его угодьях.

— Скоро едете?.. — спросил кто-то.

— Пока охочусь… — неопределенно сказал Кузюмов, — с манифеста дожидаюсь, торопятся не очень. Я уже имел удовольствие видеть вас… — обратился он к Дариньке, — при встрече на станции, в одном поезде ехал с вами. И тогда же пришло мне… Вы человек свежий и вызвали такую у всех симпатию… это редкость в нашем городишке. Здешние легендарно злоречивы… да и плуты, Тургенев еще отметил. Когда на кого зуб, высказывают пожелание: «Амчанина те во двор!..»

— Не знаю… — сказала смущенно Даринька, — все приветливы, столько церквей… мне нравится здесь.

— Когда мы сами хороши, все сияет, — английская, кажется, поговорка. Желал бы знать ваше мнение…

Не находит ли она, что надо что-то… Проходят воинские составы… с лазаретами пока преждевременно, но… встретить на станции, наделить теплыми вещами… комитет тотчас же разрешат.

— Я совсем неопытная в этом… что же надо?..

— В вас с избытком, что надо!..

Даринька не поняла. Кто-то воскликнул: «Дарья Ивановна может горами двигать!..»

Она взглянула на Виктора Алексеевича. Кузюмов уловил ее взгляд и откачнулся на стуле, как в удивлении.

— Очень верно! — сказал он, не отмеривая слова. — И сама жизнь это раскрывает… проявля-ет. Сейчас один мне внушал: «проявление», барин!..

— Это про юродивую вы?.. — сказал Виктор Алексеевич. — Мы тоже слышали, но как-то не… Это о себе я… Дарья Ивановна верит, что чудеса возможны.

— Да, про дурочку, считали ее «юродной»… благодать на ней! Выкрикивала невнятицу, мазалась грязью… — опять мерил слова Кузюмов, и можно было понимать надвое. — Теперь она будто бы… Вы, Дарья Ивановна, ее видали… мне рассказывали, она вам попалась у моста, как раз в день вашего приезда, и вы пожаловали ей белые лилии. Она побежала с ними в церковь, видели там и вас, с такими же цветами… и все это связывают с «проявлением». Весь городишко знает, что вы молились за Настеньку… и до моей Кузюмовки докатилось: «Настенька наша воздвиглась в разуме!» Что она, по-видимому, «воздвиглась», я сам свидетель. Сейчас с Георгием Владимирычем видели ее чисто одетой и будто здравой… — развел он руки, — она плакала, и взгляд у ней был ясный, никакой сумасшедшинки…

— Я тут не… — в сильном смущении отозвалась Даринька, — я только испугалась за нее, она чуть не попала под лошадей… попросила цветочков, и я дала. Если она исцелилась милостию Божией, надо радоваться и благодарить Господа!.. — сказала она покойно, без смущения, и Виктор Алексеевич понял, что она овладела собой, чувствует себя в своем воздухе, свободной.

— Разумеется… — сказал, пожав плечами, Кузюмов, — если случилось… чу-до… — и чуть уловимо улыбнулся.

Эту неясную улыбку, с оттенком усмешливости в тоне, Даринька поняла и взволновалась.

— Вы говорите усмешливо… — сказала она, бледнея, — зачем же говорить о таком, если не веруешь?..

Это так было неожиданно, что Кузюмов как будто растерялся. Поднял руки и сказал уже другим тоном:

— Боже упаси, я могу сомневаться, но никак не думал шутить таким.

— Ну, положим!.. — выкрикнул кто-то с концп стола. — Тон делает музыку… и Дарья Ивановна чувствует, что «усмешливо»!.. За здоровье Дарьи Ивановны!.. ура-а!..

Оказалось, крикнул юный путейский, собиравшийся закусывать живым раком. В первые минуты после своего «опыта» он был подавлен, считал себя «недостойным сидеть в присутствии…» — но его уговорили, Даринька сама подошла к нему и успокоила, даже сказала, что «смутила его», и он чуть не до слез растрогался. Теперь он был снова в раже и «восторгался». Хотя и осторожничали с Кузюмовым, но «раж» сообщился всем, и «ура» дружно поддержали. Все поднялись и, в гомоне, протягивали бокалы к Дариньке. Но что особенно примечательно, встал Кузюмов, с сияющим видом, и, поклонившись, выпил за ее здоровье. Но мало этого: сказал, неожиданно для всех:

— Перед вами, Дарья Ивановна, я могу быть только искренним. Вы правы, и я каюсь: в моем тоне было немножко и… усмешки. Ради моей искренности, вы, может быть, простите меня?..

Оглушительное «ура» было ответом на «искренность»: всем стало на редкость весело. Но Даринька чувствовала себя совсем смущенной, наклонила голову и нервно собирала крошки на скатерти. Все же ответила Кузюмову:

— Я не хотела обидное… мне показалось… усмешливо. И вы сами…

— Помилуйте, разве я могу быть в обиде!.. — воскликнул Кузюмов, — напротив, я должен благодарить вас, что вы так чутко подошли… и сказали так прямо, так достойно. Поверьте, я уважаю верующих людей и сам искренно хотел бы верить…

— Я знаю… — неожиданно для Виктора Алексеевича, сказала Даринька; неожиданно и для Кузюмова.

Он посмотрел удивленно, недоуменно даже.

— Вы знаете?!.. — спросил он. — Или, может быть, я не так понял ваши слова?.. Вы изволили сказать, что знаете, что… я уважаю верующих людей… Но вы же меня не знаете!..

Даринька смотрела растерянно, не понимая, почему она так сказала. Что-то спросив в себе, она ответила совсем спокойно и утвердительно:

— Думаю, что я могу сказать это: это хорошее, а о хорошем можно и нужно говорить. Я вас не знаю, но я слышала от других, и я не могу не верить, что это правда, так чувствую… — Виктор Алексеевич слушал, изумленный. — Вы защитили одну девушку, в Москве, очень религиозную… над ней посмеялся, над ее религиозным… один студент. Правда?..