XXI
ПРОЯВЛЕНИЕ
Приезд станового запомнился Виктору Алексеевичу: и душный вечер, и фельдфебельское лицо, и луково-потный дух, и клетчатый, в сырости, платок. Но особенно- сосущее, тревожное ощущение, связанное со становым и болезненным объяснением с Даринькой, С этого вечера, под Казанскую, стало в налаживавшуюся жизнь их вкрадываться новое, тревожное.
В день Казанской пришла депеша из Иркутска: сообщалось, что условия приняты и сорок тысяч сдано в депозит, квитанция выслана страховым. Это окрылило, и Виктор Алексеевич решил прокатить Дариньку в Москву, закупить для новоселья, путейцы будут.
Но тревожное не пропало, хотя после «благополучной прописки» нечем было тревожиться: «Все оформлено». Перед отъездом из Москвы он побывал у знакомого полицеймейстера, который раз уже помог ему «в этих обстоятельствах», и в пять минут полицеймейстер выдал ему нужный Дариньке документ, за номером и печатью, с напутствием: «Свято и нерушимо, живите и… наполняйте». Томившая Виктора Алексеевича петля свалилась вмиг. И как удачно: на другой день знакомец-полицеймейстер уезжал в армию.
В Уютово примчалась украшенная цветами тройка с Арефой, высланная путейцами, чествовавшими новоприбывших друзей обедом «у Касьяныча на Зуше», в наречном ресторане на сваях, гремевшем славой по трем губерниям. Ресторан славился и живописным видом, и «шереметьевским» поваром. Дня за три до чествования весь городок говорил о «Касьяныче», когда-то татарине-официанте, державшем буфет в большом вокзале, ныне — «при капиталах». Говорили, что будет неслыханный пир, «все на екстренных паровозах мчится, со всей России»: зернистая-парная прямо с Дону, московские горячие калачи от самого Филиппова.
Только выкатили из аллеи к ржаному полю, Арефа попридержал своих серых в яблоках и сказал несколько таинственно-радостно:
— А нам, ден пять тому, проявление Господь послал!..
— Как?!.. проявление?!.. — воскликнула Даринька, а Виктор Алексеевич перебил ее, не поняв: «Что такое-проявление?..»
— Ты не знаешь?!.. — возбужденно сказала Даринька. — Что-то чудесное случилось!.. Что Господь послал?..
— Настенька наша в разум пришла! Только и говорят про это…
— Пришла в разум?!.. — воскликнула Даринька и перекрестилась. — Ну, говори… пришла в разум?!..
— В полный разум. Меня доспрашивают, как все было… значит, про цветочки ваши, барыня, дали-то ей… велели Пречистой молиться, отнести. Она и понесла, сам видал. И протчие, которые в церкви молились. Значит, видали. Крестителю цветы вы положили и Пречистой свечку поставили-молились… а Настенька тоже прибежала, цветочки Пречистой становила, белые… и на коленки припала. Сразу и поняли, — молились вы за нее.
— И выздоровела?.. в разуме стала?..
— Вполне. Папаша да и мачеха плачут с радости. Позвали доктора: велел вымыть ее, сама просить стала, оболокли во все чистое, не узнать. Кто видал — краше прежнего стала, говорят, как святая мученица-дева! И ничего не помнит, как по городу бегала, в сторожках зимой обогревалась. И все говорит: «Меня Креститель Крестом крестил».
— Креститель?..
— И Пречистую поминает, все «Богородице, дево, радуйся» читает, умная совсем. Вчерась ее у Разгонихи видали, платочек с папашей ходили покупать, в Оптину пешком собирается, Хотела ровный, без каемочки, а без каемочки не было, она и говорит, разумно: «Голубенькое за дорогу выгорит, будет платочек ровный, как у белицы».
— Так и сказала, сама сказала?!..
— Слово в слово. И как прежняя: тихая, кроткая, ласковая… в папашу своего. Доктор говорил: «Это бывает, очуховаются… да, может, она под юроду напущала!» Известно, доктора Бога не признают.
Даринька слушала в сильном волнении и все крестилась. А вот и городок. Из лавок глядят на разубранную тройку, снимают картузы.
— Какое уважение вам, барыня… все вчуствуют, — сказал Арефа, — за пример будут почитать. Народу-то у трактира… ярмонка, а всего только понедельник нонче!..
Даринька сидела бледная. Виктор Алексеевич помнил ее взгляд — «будто она не смотрит, а… где-то, в своем, таинственном».
XXII
ПОКЛОН
Когда сходили с коляски; толпа раздалась, освобождая проход к крыльцу, обтянутому полосатым полотнищем. На крыльце встретил глубоким поклоном в пояс сам Касьяныч, при белом фартуке, круглоголовый, в малиновой тюбетейке. Виктор Алексеевич слышал голоса в толпе: «Самая она, та барыня… ютовская новая…» Парадные путейцы, свои и с боковой колеи, приняли под руки, повели, в шуме возгласов. Даринька приняла букет еще не виданных ею душистых цветов. «Магнолии, только что из Ялты!» — сказал кто-то. Подал магнолии старейшина, Караваев. Не нашлась ответить на сказанное приветствие, кивнула и спрятала в сладко пахнувшие цветы разгоревшееся теперь лицо. Посторонних никого не было: на весь вечер Касьяныч был оставлен за путейцами, и у полосатого входа стал на стражу вызванный по наряду рослый жандарм со станции.
Даринька как будто выпила шампанского: глаза блестели, лицо бледнело и снова разгоралось. Виктор Алексеевич тревожился за нее, но она скоро обошлась, стала общительной. Рядом с ней посадили пожилого инженера, спокойного и приятного, и он стал занимать ее рассказом о Сибири, так чутко и ласково, будто рассказывал девочке занимательную сказку.
Сервировано было великолепно, богато и обильно, радовало глаза. «Фруктовый» стол поражал роскошью Крыма, Кавказа, Туркестана, — «дышали тончайшими ароматами дыни и персики, — красота! — вспоминал Виктор Алексеевич. — Алели в изморози небывало ранние арбузы». Вина… — но об этом надо писать поэму…
Виктор Алексеевич помнил, что подавались раки-исполины, «кубанские». Хорошо помнил: случилась одна история.
Только стали закусывать, совсем молодой путеец, с розовыми щеками, смущавшийся перед Даринькой, вошел в раж после второй рюмки: объявил громогласно, что самая пикантная закуска… — и привлек общее внимание. Налив «по третьей», открыл секрет: «Живым раком! но… каким?.. рукоплещущим такой чести!» Это всех захватило. Сам, значительно погрозив, кинулся в кухню и, сопровождаемый Касьянычем, видавшим виды, но с таким номером еще не знакомым, принес на блюде огромнейшего рака… — «совсем омар!» — недавно отлинявшего, в совсем еще нежном панцире. «Надобно бы, собственно, совсем мягким, но я и с этим справлюсь!» — заявил дерзатель.
Все окружили путейца, выжидая. Виктор Алексеевич помнил, какими «пытливыми» глазами смотрела Даринька. Прежде чем приступить к закуске, шутник предварил, что сей исполин «очень польщен вниманием такого избранного общества, в восторге от такой чести и сейчас примется аплодировать, — айн, цвай, драй!..» — вилкой перекувыркнул рака на спину, и в самом деле, — исполин бешено защелкал по блюду шейкой, и до того похоже, что все зарукоплескали. И тут случилось, — вспоминали после — «самое лучшее изо всего меню»: услыхали радостный возглас, — Виктор Алексеевич не понял сразу, что это Даринька, — «будто не ее был голос, такой восторженный, высокий…».
— Стойте, стойте!.. вот это как надо делать!..
Виктор Алексеевич увидал Дариньку, и в страхе показалось ему, что она не в себе…
Она схватила вилку, в мгновенье ловко перевернула щелкавшего по блюду рака спинкой вверх, схватила… — и рак полетел в Зушу — было слышно, в мертвой тишине, как он шлепнулся. И тут же прелестный, «вдохновенный» голос:
— Так ведь лучше живому раку?.. правда?..
Если бы грянул гром в чистом вечернем небе, не поразил бы так, как это. Не только это: надо было видеть Даринькино лицо, глаза, робко… будто хотела сказать: «Глупая, сбаловала, простите меня…» Опомнившись от такой нежданности, все обступили ее, и ни возгласа, ни аплодисментов, а… взирали, в восторженном молчании. Виктор Алексеевич отлично помнил это «восторженное молчание». Что было в нем? Ему казалось, — «какое-то сложное душевное движение, неопределимое словами, как бывает при восприятии совершеннейшего произведения искусства».