Я слышал, как он спросил: кто это. Зельцер что-то ответила. Он спросил ещё что-то. «Ну и что тут такого?! — ответила она, — спи вон». До боли знакомый её тон и этот пресловутый «Лёшечка»… — а я вроде бы здесь, а там не-я… — короче, я чувствовал, что схожу с ума… Мне нужнаона, наегоместе долженбылбытья…

4.

Он свалил часов в семь, я так его и не увидел. Я вытянул всё содержимое чайника и тоже решительно направился к двери.

— Ты куда, Лёшь?

— Домой.

— Не уходи, дурак, подожди! — она преградила мне путь, вцепилась в рюкзак. Из едва запахнутого коротенького халатика павлиньей расцветки мелькнуло её голое тело.

— Ты отвратительна. Это уж, извини меня, совсем… — я вырвал рюкзак, она вцепилась в ботинок, присев на корточки…

— Что же я такого сделала, Лёша-а?

Она объяснила мне, что «это Лёша, мой сослуживец» (она типа работала с месяц — распостранялараспространяла Oriflame!), что ему 16 лет (я хмыкнул, предчувствуя истерику), и что «и вообще он такой прикольный, тоже музыкант, тоже пишет стихи… мы с ним бесились, играли на пиано — так прикольно… ну и выпили немножечко… ну что ты, ну?» — я вдруг закатился, корчась от хохота, упал на пол, повалив Зельцера, по привычке удушая её.

— А нахуя ж для этого раздеваться донага?! — кое-как подавляя безудержный ехидный смех, выдавил я, нанося удар ей по ляжке, но промазал.

— Мм-не знаю… — простодушно-дебильно хмыкнула она, улыбаясь столь милой моему сердцу улыбочкой. — Дай лучше на пиво.

— На хуй, дорогая. Уйди с ботинка, а то щас…

— Лё-ша-а, не уходи, у меня есть героин.

В конце концов я, конечно, всё-таки отдал ей последние деньги, она — как была, в халатике — отправлялась «нам за пивом и тебе за шприцом», запнулась в дверях:

— Не мог бы ты, Лёшечка, пока что убрать блевотину?

Стоит ли утомлять читателей стопроцентно точным предположением относительно того, что бы с ней сделал некто Санич, если бы с подобным предложением, не дай бог, обратились к нему?.. Я же сказал, что даже готов как собака её, блевотину, съесть, если б только она, дщерь моя, изменилась и стала как та же собака преданной и ласковой.

— Тогда сваришь пельмени, — приказала она.

— Ага, дорогая, и котлеток щас налеплю.

Вернувшись, она, не обращая внимания на мои презрительные взгляды, выхлебала почти всю литровку пива, отварила маленький комочек, сделала его себе, а потом объявила, что «на самом деле больше и нету».

— Я вот всё думал, дрянь, когда же я тебя убью? И всё мне было в последний момент жаль тебя — что-то человеческое ведь в тебе оставалось… Да… Ну так как? — нож в сердце, в горло, удушить, или как? Или может ну её на хуй? Хотя — чего ждать, сейчас самое оно. Зря-зря я выкинул пистолет!.. Решай сама, ты же всё понимаешь.

Она сидит на стуле, положив свои голые ноги — все в синяках — на край стола, жадно курит. Сквозь треугольник кружевных трусиков я вижу ее побритую щель, и мне непонятно: неужели всё так просто?

— Лёшечка, — говорит она, вздыхая, выпуская клуб дешёвого дыма, — у меня СПИД.

Сказала она это очень просто — и я чувствую насколько это просто.

Я смотрю на неё, на ее ноги, на треугольник, на тёмную непристойную щель, на дым. Внутри что-то ёкнуло, оторвалось… а может и нет — скорее нет. Да, думаю, я ведь знал, что чем-то подобным всё и закончится — а ты что думал?! Вдыхаю, дрожащей рукой затягиваюсь, молчу. Пауза длинная, никакой реакции. Она опять:

— У меня, Лёшечка, СПИД, — она серьёзна, подавлена и всхлипывает: полная обречённость, DA END AND AD.

Я молча курю. Думаю: смогу ли я сейчас, как бывало, присесть возле неё на корточки, обхватить руками её ноги, гладить и целовать их, поднимаясь вверх. Треугольник и избитые ноги выглядят отталкивающе — будто показывают по ТВ очередную опустившуюся женщину-алкоголичку или проститутку. Пауза долгая, она ёрзает на стуле, шумно выдыхает дым, выпячивая нижнюю губу. Тихо тикают часы, за окном по-прежнему резвятся детишки, шумят, качаются на ржавых качелях.

— Значит, и у меня, — произношу я ровно, совсем без эмоций и вздохов.

Она выдерживает такую же долгую паузу, а после начинает дёргаться, подёрнувшись кривой ухмылкой и гусиной кожей.

— Ты чё поверил? — дурак! — «дурак» звучит ласково так…

Я приближаюсь к ней, наклоняюсь, начинаю гладить-обнимать её спину, шею, лицо, руки, ноги. Она тоже так же меня обнимает. Сомкнутыми губами я касаюсь её горячего лица, губ, пытаюсь поцеловать, но совсем не настойчиво. Она не разжимает губ, я тоже — мы только еле-еле касаемся и легонько трёмся ими — «как будто боясь заразиться».

— Не целуй меня, — говорит она, — я три дня не чистила зубы.

Тогда я опускаюсь вниз, разводя ее ноги. Чувствую запах мочи, запах тела, даже запах материи, из которой сшиты трусики… Провожу по ним языком, чувствуя едкий вкус, отвожу ткань вбок, провожу языком по ее плоти, чувствуя то же самое, но живое, горячее, гладкое, солёно-сладкое, нехорошее-е…

— Я три дня не мылась, не надо, — говорит она, стесняясь.

Я говорю о Наполеоне, который за несколько дней до своего возвращения из похода посылал к своей дорогой Жозефине гонца — упредить, чтобы она не мылась.

Неужели, нервничаю я, я бы стал с ней делать это — после всего этого, после него?!

— Пойдём поваляемся, — чуть не с нежностью приглашает она, беря меня за руку.

Мы переходим на её новый широчайший диванчик и долго занимаемся на нём — средь бела дня, в самых различных позах, и она покладиста и технична — такого ведь не было никогда! — но совсем без поцелуев. Как с проституткой, думаю я, но тут же почему-то кажется, что это наступает другая форма близости, более близкой — как будто, прости господи, с родной сестрой или дочерью.

Всё-это ей нравится, и даже мне, но оба мы отлично понимаем, что я хочу не этого. Наконец-то я пытаюсь…

— Нет, — протестует она, — только не туда, туда сейчас нельзя.

— Ты три дня не какала?

— Дурак, ваще!

— А нет презерватива? — я почему-то хочу тебя туда с ним.

— Есть только с усиками.

— Ну и отлично! — я думаю, затолкать тебе в жопу будет отлично!

— Нет, Лёша, нет!

— Хули «нет»?! Я всё равно это сделаю, понимаешь? Свяжу, изобью, изнасилую, убью, но сделаю — так что давай лучше сама…

— Какая же ты скотина… — говорит она, с неожиданной готовность выгнув спину, разводя ягодицы и подавая мне назад кондомчик.

— А ты, дрянь, — как будто ты сама не хочешь? Поди никто не наведывался к тебе туда — а тебе ведь это нравится, да?

— Да-а, — пропищала маленькая девочка с некоторым блядовато-брутальным придыханием, — только ос-тоо-роож-нней…а-ай!..

Не успел я её как следует напялить, как она сорвалась, вырвалась и побежала в сортир, где её очень долго и мучительно рвало…

5.

На той самой лавочке, у той самой мусорки — я и миниатюрная, хрупкая Варечка — тоже уже тотально потерянная — и пригласил я её, оторвав от работы в Доме печати, чтобы «поговорить», а на самом деле занять хоть сколько-нибудь денег. Здравствуй, Настёна, я Лёвушка, я Максимка, вах!

— Мне сказали, что ты… что вы с… этой…

— Кто сказал? что?

— Что ты её любишь — эту паршивую Зельцер, что хочешь на ней жениться!

— Ну, я вижу, ваши долгие рандеву с Плащ-Палаткой прошли плодотворно! Ещё — подробности, адреса, фамилии!

— Инна! Таня Романова!

— Анжелика?

— А ещё мне сказали… такое про тебя… что эта…

Долгову я благо ни о чём «таком» не докладывал — он узнает об этом со страниц этого романа — остаётся О. Фролов — причём, думаю, я сам ему бессознательно поручил роль «медиума», «вестника».

— …что эта тварь…

— Не надо, доченька, прошу. Я сам сделал это.

Я, дорогие, давно с гордостью и ужасом заметил, что от одного соприкосновенья с моей «черноплодной личностью» её миниатюрное хрупкое православное мировоззрение дало трещинку, а такого уж оно явно не выдержит — must crash it fast!