— Ну, во-первых, — говорит она, с становящейся заметной блядской косоротостью выпуская клуб дыма, и у меня вновь колотится сердечко и всего охватывает дрожь: я знаю продолжение её фразы и что «во-вторых» у неё нет, да и не потребуется… — Во-первых, я с Игорьком…

Я, конечно, решаюсь поступить эффектно — тут же осовываюсь, тушу окурок и направляюсь к двери. Опять обувь, обуваюсь…

Но понимаю, что уйти не могу.

Осознав, что я замешкался в дверях, она выходит.

— Эля, Эльмира… — начинаю я.

— Всё, Лёшь, всё на хуй заебло. Тебе же, блять, двадцать пять лет — как ты вообще собираешься жить, я не знаю! Ты же, блять, вообще ни к чему не годен. Ни копейки денег — одни амбиции и эгоизм. Мне тоже двадцать пять лет, и пора задуматься. Поматросишь и бросишь — а мне потом глазами моргай. Гений, на хуй, пиздец, блять! Ёбля там, портвейн, Санич, приколы дебильные — это хорошо, конечно, но, на хуй, уже не из той серии. Пора ведь уже…

- Я ЖЕ ТЕБЯ ЛЮБЛЮ, ДУРА!

Последний взгляд во взгляд этого существа. В затылке боль, в глазах резь. Её взляд не выражает ничего. Повернулся, и в дверь.

«Хочу жить нормальной жизнью!» — слышу я уже из-за двери — как будто я ей в этом помеха! — как какое-то заклинание золотой рыбки.

«…Вот женишься на мне, — мечтательно говорила она во времена златые, — родители нам поездку на Ибицу подарят…» Мне не Ибица нужна на неделю (или месяц?!), а ты и навсегда, романтически отвечал я. Дубина! дуб-жёлудь! дубак шакур! — хоть бы на Ибицу съездил — а теперь вот и на «полуостров Казебан» виза аннулирована!

В подъезде столкнулся с Креветкой и её новым хахалем-бычком.

— Привет! Ты что — уходишь?! — весело удивились они.

— Ну да, дела. Всего доброго, — так ответил я и подумал, что из-за своего постоянного лузерства, придуманного христианства или вообще непонять из-за чего стал совсем кукольно-добреньким. Почему бы мне не расшибить кого-нибудь — или что-нибудь — или себя?! Да нет…

Пошёл дождик, и слёзы не потекли. Иногда мне кажется, что это божественный предохранитель — что если б не тотал-лузерство, я бы был таким заносчивым и жестоким пидармотом, о проделках коего писать в три раза стыднее и в десять раз ужаснее, чем о моих убогих. Интересно, Достоевский — тоже божеский фейк?

Я знал, куда идти — к О’Фролову на работу, в сторожку, тут довольно близко. Хоть нажраться и пожаловаться…

Его не было. И вот я стою на остановке — мокрый в нитку, с налипшими на бутсы «лаптями» грязи… Надо ехать домой, но вроде бы и не надо… Инны тоже нет, никого нет… Единственный, кого могу предложить, некий О. Шепелёв, сойдёт? А больше совсем никого нет?! Нету, нету! — давайте уже! — не-хотите-не-берите! Не хочу!

Вдруг осознаю, что только что прошёл уже третий мой автобус; и тут же — что я-то даже махал им рукой, но они меня почему-то не брали; и тут же — переглючило, что у меня руки и лицо в крови!.. Потряс головой, побил по ней руками, подошёл к ларьку и купил пива. Потом пластиковый стаканчик и запивку, как говорит Репа, «Колоколец» (ненавижу её, в смысле запивку).

Потом знакомая (через дорогу) аптека и отвязно-весомое: «Четыре»…

Концерт, значит, в пять… И вот я уже у мусорки — только, кажется, не совсем у той… А вот — в фойе филармонии… Но чувствую я себя странно — как будто это не реальность, а голимая Матрица… Вскоре я понимаю, что не только она на меня не может воздействовать, как-то меня задеть и повредить, но и я ничего не могу сделать с ней и в ней — даже сказать какие-то вроде бы элементарные вещи… Я понимаю только, что Зельцер со своими ублюдскими спутниками вошла в гардероб и красуется у зеркала, а меня почему-то туда не пустили (благообразно-строгие привратники — женщина и позванный ею мужик в халате), и единственное, что отделяет меня от неё — стеклянные двери — большие и прозрачные… Я разбегаюсь — как раз до других дверей — и…

Это, видимо, была действительно сила. На мгновенье вроде бы всё пропало — как будто кто-то выключил свет — и ещё кто-то (а может, тот же, ха-ха) вроде бы сказал у меня в голове — довольно тихо и ласково — «Алёша»…

И вот уже я смеюсь, отплёвывая какую-то гадость, разминая в кровавых руках осколки, показывая их непонятно глазеющим на меня сверху — смеюсь навзрыд, непомерно довольный тем, что всё разрешилось так быстро и легко — не преграда, а так, иллюзия…

И вот меня тащат под руки двое серых — значит, дорогие, концерта не будет, а будет опять лекцыя, а потом будет время подумать — только курить, суки, не дадут… По икре сочится что-то горячее — даже вроде понятно что, только совсем нет боли — такое ощущение, что если отвернуть отяжелевшую брючину, из-под неё так и хлынет поток крови… Слышите, дорогие, они говорят: «Уважаемый», — это ничего, только вот башка болит ужасно и левый глаз как-то не видит… Штанина эта гущаная, а сам я и так весь мокрый — нестерпимо неприятное чувство дискомфорта…

Мне кажется, я её понимал и принимал, но трещина, отторжение всё равно делали свою губительную работу… И кажется, даже если бы вместо отторжения возобладало смирение, это было бы что-то неестественное, непереносимо уродливое, как крыса с выращенным на ней человеческим ухом…

Возлюбил ОШ Зельцера и понял, что это нехорошо. Возненавидел ОШ Зельцера и понял, что это не лучше. Полюбил ОШ Зельцера и понял, что это ещё хуже…

22.

…Да, я не могу лгать, притворяться и быть «как обычно», «как все», оценивать своё поведение, свои жесты — когда она близко-близко, когда смотрю ей в самые глаза, когда чувствую вкус у неё во рту, дышу её дыханием, чувствую своей кожей её кожу, всё её тело, самое его нутро… Тут, дети мои, не какое-то там физическое наслаждение, которое всегда имеют в виду в выражении «он её взял» (у неё его взял, хотя, клевещу, наверно, но мне всё кажется, что у доброй половины женщин «его» и нет — даже комфорта при «этом» ожидать не приходится!), а феномен восприятия: в такие моменты будто исчезает весь мир, с его заботами и противоречиями, и чувствуешь простое внутреннее счастье, что она сейчас со мной, что ей сейчас со мной хорошо… Что бы только я не сделал для этого! Чтобы почувствовать, что она чувствует это!.. Иногда я её обнимаю необычно: мои ладони у неё на горле — в самой что ни на есть однозначной хватке — довольно даже внятной, только какой-то нежной, хрупкой… — стоит мне сжать пальцы и зафиксировать хватку на несколько минут… — она прекрасно это понимает, но не делает ни движения, чтобы их отнять…

«Лёшечка, поводи мне», — лопочет она поутру, когда я, дождавшись, когда она проснётся, осторожно начинаю её ощупывать.

Одна из базовых потребностей человека — потребность в поглаживании, в телесной ласке, которая не так однозначно связана с сексом, как хотелось бы. (Вообще «секс» как таковой («сексуальность», «сексапильность», «с. просвещённость», «с. ориентация») как одна из первостатейных основ жизнедеятельности — это ещё один зловредный американский миф — согласно данным анонимных опросов, им занимаются менее 15 % населения, а в Союзе, например, прекрасно обходились и без него). Несовершенство и лицемерие нашей цивилизации (особенно вопиющее в среде так называемого «простого народа») проявляется, на мой взгляд, вот в чём: ребёнка с младенчества и лет до четырёх лелеют и ласкают — прижимают к себе, целуют во все места, всячески гладят (к тому же всё ему разрешают и прощают) — а потом следует чудовищный по времени провал, когда ребёнок, подросток лишён этой тактильной поддержки, сокровенного единения — физического, которое никак не может заменить эмоциональное, тем более что с этого возраста начинается тотальная моральная агрессия — «нельзя» и «надо» напрочь разъедают всё приятное, что было в детстве — и лишь немного окрепнув и осознав силу своего «я», способного разорвать путы социальности, младые человеци вновь стремятся к исконному удовольствию — которое теперь определяется как «запретное» «сексуальное» «наслаждение» (и конечно же, «взрослое») — так, в 15 или 18 они ищут того, что на целую дюжину лет потеряли и что найти им удастся не сразу, а тоже лет через пяток — когда едва «поймав» «это», они вынуждены отдать его уже своим чадам…