Изменить стиль страницы

Про угуков

У всех нормальных угуков шерсть росла снизу вверх. Угук, у которого шерсть росла снизу вверх, имел все основания считать себя хотя и первобытным, но человеком. С большой буквы У.

Угуки боялись грома и не любили агаков. Шерсть у агаков росла не снизу вверх, как положено, а наоборот, и вдобавок отливала в рыжину. Рыжина особенно раздражала угуков. Им даже казалось, что агаки отливают в рыжину специально, назло угукам.

Чаще всего, впрочем, угукам было не до агаков: они целый день загоняли в яму мамонта, а потом целую ночь его переваривали. Два эти процесса не оставляли места для того большого чувства, которое у угуков было принято испытывать к тем, у кого шерсть растёт не в ту сторону, при этом отливая в рыжину.

Но иногда случались перебои с мамонтами: мамонты переставали бежать в яму, а бежали прямо по угукам в противоположную сторону. После этого наступали ночи, в которые было совершенно некого переваривать.

И тогда угуки вспоминали про агаков — как они там сидят, небось, под своей горой и едят мясо, и нагло отливают в рыжину шерстью, растущей не оттуда.

На голодный желудок коллективное видение это было непереносимо. Угуки хватали палки потолще и с жуткими криками бежали на поляну, по которой, охваченные симметричным видением, уже бегали голодные агаки, чей мамонт тоже пробежал мимо.

Побив друг дружку большими палками по маленьким головам, угуки и агаки со стонами гордости расползались по своим стойбищам, причём шерсть и у тех, и у других продолжала расти не в ту сторону.

Хотя отливала уже одинаково: кровью.

Эволюция, переход на землепользование, открытие гелиоцентрической системы и создание ООН ничегошеньки в этом смысле не изменили..

Протокол

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Сидоров, вы взятки брали?

СИДОРОВ. Ну.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А давали?

СИДОРОВ. Ну.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. И много?

СИДОРОВ. А вот сколько вам.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это немного.

СИДОРОВ. Вы у меня не один.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А кто это у вас на червонцах вместо Ленина?

СИДОРОВ. Не выпендривайтесь, а то и этих не дам.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. Тогда распишитесь вот здесь.

СИДОРОВ. Голуба, вы же знаете, я неграмотный.

СЛЕДОВАТЕЛЬ. А вы крестик поставьте.

СИДОРОВ. А вы — нолик.

Занавес

Разговор по душам

ГРОЗНЫЙ. Ну что, смерды вонючие?

Бояре падают ниц.

ГРОЗНЫЙ. Извести меня небось хотите?

Бояре скулят.

ГРОЗНЫЙ. А я вас, сукиных детей, на медленных угольях!

Бояре стонут.

ГРОЗНЫЙ. Медведями, что ли, затравить?

Бояре причитают.

ГРОЗНЫЙ. С Малютой, что ли, посоветоваться?

Бояре воют.

ГРОЗНЫЙ. Сами-то чего предпочитаете?

БОЯРЕ. Не погуби, отец родной!

ГРОЗНЫЙ. Ну вот: «Не погуби…» Скучный вы народ, бояре. Неинициативный. Одно слово — вымирающий класс.

Занавес

Самоопределяшки

Дядя Гриша появился на пороге родной коммуналки с чемоданчиком в руке, другой прижимая к тощей груди самоучитель по ивриту. Месяц, проведённый им в командировке в Воронеже, не пропал даром: он уже знал несколько слов на родном языке — плюс почёрпнутое от сиониста-наставника Безевича выражение «киш мир тухес».[2] Что это самое «киш мир тухес» означало, дядя Гриша ещё не знал, но судя по частоте употребления сионистом Безевичем, без этих слов делать на исторической родине было нечего.

Евреем дядя Гриша ощутил себя недавно, а до этого ощущал себя тем же, что и все — и хотя писал в пятом пункте всё, как на духу, но лишь потому, что в детстве его приучили говорить правду.

Выпив чаю, дядя Гриша опустился в продавленное кресло и блаженно вытянул ноги в тапках. Он был немолод и любил подремать, окончательно уяснив в последние годы, что ничего лучше собственных снов уже не увидит. Но подремать не удалось. Через некоторое время в мягкий туман размягчённого сознания вплыл тоскливый, повторяющийся через равные промежутки звук. Звук шёл из-за стенки, за которой жила семья Ивановых:

— Уэн-нь! Уэн-нь! Уэн-нь!..

Как оказалось, это было увертюрой: после очередного «уэн-нь», из-за стенки донёсся дискант главы семьи, поддержанный разнокалиберными голосами остальных Ивановых.

Пели все они не по-русски.

По голове дяди Гриши поползли мурашки. Он встал и на цыпочках вышел в коридор. Но это были не галлюцинации. Из-за ивановских дверей явственно доносилось пение и систематическое «уэн-нь», вызывавшее в организме дяди Гриши чувства совершенно панические.

В конце коридора что-то шипело и лилось; это несколько успокоило дядю Гришу, и он трусцой поспешил на звуки нормальной жизни. На кухне разогревал сосиску студент-заочник юрфака Константин Кравец.

— Здравствуй, Костя, — сказал дядя Гриша. — Слушай, ты не знаешь, что происхо…

На этом месте язык перестал его слушаться: студент стоял у плиты в красных шароварах, вышитой рубахе и при этом был обрит «под горшок».

— Здоровеньки булы, — хмуро отозвался, наконец, будущий юрист, — тильки ты ховайся, комуняка погана, бо я дюже на вас усих лют.

Членом правящей партии дядя Гриша не был, но на всякий случай без лишних вопросов попятился в тёмную кишку коридора. Возле комнаты Толика Зарипова на голову ему что-то упало. При ближайшем рассмотрении упавшее оказалось седлом. Дядя Гриша выругался, и на родные звуки выползла из своей клетушки с кастрюлькой в руке бабушка Евдокия Никитична.

— С возвращеньицем, милок, — сказала она. — Как здоровье?

— Шалом, Никитична, — ответил дядя Гриша, очумело пристраивая седло обратно на гвоздь. — Что в квартире происходит?

Но бабушка не ответила на этот вопрос, а только уронила на пол кастрюльку и спросила сама:

— Ты чего сказал?

— Что? А-а… Шалом. Шалом алейхем! Ну, вроде как «будь здорова»!

— Это ты по-какому сказал? — опасливо поинтересовалась бабушка.

— По-родному, — с достоинством ответил дядя Гриша. — Еврей я теперь. — Он подумал минуту и, чтобы на этот счёт не осталось никаких сомнений, добавил: — Киш мир тухес, Евдокия Никитична.

Старушка заплакала.

— Ты чего? — испугался дядя Гриша.

— Совсем нас, русских, в квартире не осталось. Вот и ты…

Старушка всхлипнула.

— Как не осталось? — удивился дядя Гриша и осёкся, услыхав тоскливое «уэн-нь» из ивановской комнаты.

— Ой, Гришенька, — почему-то шёпотом запричитала Евдокия Никитична. — Тут, пока тебя не было, такое началось! Костька Кравец уже неделю во всём энтом ходит — как же его? — жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал… Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной рощи ещё не выходил! А он: я, говорит, ещё в среду осознал себя сыном Украйны: Петлюра мне отец, а Бендера — мать!

И Евдокия Никитична снова всхлипнула.

— Ну и хрен с ним, с Костькой! — возмутился дядя Гриша. — Но как же это — нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..

«Уэн-нь!» — отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла ещё сильнее.

— Да-а! Ивановы-то коряки оказались!

— Кто-о?

— Коряки, Гришенька! Пётр Иванович с завода ушёл, днём поёт всей семьёй, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит, моржа бить. Север, говорит, зовёт. А Анатолия Михайловича уже нет.

— Как нету?

— Нету Толи, — прошептала Евдокия Никитична.

Дядя Гриша осенил себя православным крестом.

— Тахир Мунибович он теперь, — продолжала Евдокия Никитична. — Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды, слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал; биографию Батыя дома учат. Грозится лошадь купить. Что делать, Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!

вернуться

2

Искаж. — Поцелуй меня в жопу (ивр.).