«Блестяще! Великолепно! Неподражаемо!» Эрцгерцога раздевали, с него сняли орден Золотого руна. «Блестяще! Великолепно! Неподражаемо!» Директор киностудии просмотрел пробы: куски, отснятые в этот день, были блестящими, великолепными, неподражаемыми. Директор похвалил Александра. Он похвалил самого себя. Боевик. Директор чувствовал себя создателем произведения искусства. Он — Микеланджело, он держит телефонную связь с прессой. Любовь эрцгерцога выходит на экраны, панорамные съемки. Александр мучался от изжоги. С его лица сияли грим. Оно опять стало как творожная масса. Где сейчас Мессалина? Ему хотелось позвонить ей. Ему хотелось сказать ей: «Я устал. На вечер никого не зови. Никаких компаний. Я устал. Хочу спать. Я должен выспаться. Я лягу спать. Пошли их всех к черту. Я лягу спать». По телефону он мог бы это сказать. Он объяснил бы Мессалине, как он устал, как опустошен и разбит. Вечером он этого не скажет.

Она сидела в баре гостиницы и пила перно. Перно, этот порочный напиток, не мог не взбодрить: Перно — Париж, Париж — город любви, престиж Франции подорван, закрыты публичные дома. Мессалина листала свою записную книжку. Она искала адреса. На вечер ей нужны были женщины, девушки, хорошенькие девушки для гостей. Придет ли Эмилия? Маловероятно. Филипп ее не пустит. Он вряд ли приведет и эту малютку, очаровательную зеленоглазую американочку. Однако в обществе должны быть девушки. Кто же тогда будет раздеваться? Одни юноши? А что делать тем, кому нужны и те и другие? Не пригласить ли еще раз Сюзанну? Сколько можно приглашать Сюзанну? Она так скучна. Она не умеет зажечь. Настоящих девушек больше нет. А Сюзанна просто глупая шлюха.

«Столько шлюх, — думала фрау Беренд, — и на тебе, как назло ему подвернулась Карла, а она и рада, прилипла к нему, и нисколечко ей не страшно, мне было бы страшно, зачем она пошла работать в казармы к неграм? Чтобы со мной не жить, чтобы не видеть, как я по ее отцу слезы лью, тогда я еще убивалась из-за этого преступника, а она-то, дура, его защищала и его девку тоже, это в ней от него, музыкантская кровь, цыгане — вот кто они такие, только вермахт и держал их в узде, их обоих, а какой был мужчина, когда шагал впереди полка, нет, это его война испортила».

Ничего ужасного не было. Газеты преувеличивали. Здесь, во всяком случае, ничто не напоминало об ужасах войны, а ведь корреспонденты сообщали, что именно в этом городе фурии войны неистовствовали с особенной силой. Ричард ехал в автобусе с аэродрома в город, и открывавшаяся перед его глазами картина разрушений разочаровывала его. Он думал: «Я прилетел сюда издалека, еще вчера я был в Америке, сегодня я уже в Европе, в сердце Европы, как сказал бы мой старик, ну и что я вижу? Тусклый свет и никакого сердца, это счастье, что я здесь буду недолго». Ричард ожидал увидеть чудовищно опустошенный край, улицы, заваленные обломками, как на снимках, которые появились в газетах сразу же после капитуляции Германии; он, тогда еще совсем мальчишка, жадно их разглядывал, а его отец плакал над ними. Кусок ветоши, которым отец вытирал глаза, был пропитан раствором для выведения пятен, отчего веки, казалось, были не измазаны, а покрыты синяками. Ричард Кирш ехал по городу, который мало отличался от Коламбуса, штат Огайо, хотя как раз в Коламбусе Вильгельм, его отец, оплакивал гибель этого города. Что здесь погибло? Рухнуло несколько старых домов. Их давно уже следовало снести. Просветы в перспективе улиц со временем исчезнут. Хорошо бы быть архитектором, подумал Ричард, и работать в этом городе. Разумеется, американским архитектором и, разумеется, недолго. Какие небоскребы возвел бы он на этих мусорных отвалах! Местность приобрела бы более цивилизованный вид. Он вылез из автобуса и не спеша побрел по улицам. Он искал улицу, на которой жила фрау Беренд. Он заглядывал в окна магазинов, он видел богатые витрины, прожиточный минимум возрастает, он был поражен обилием товаров, правда, кое-где не хватает ярких реклам, но в целом магазины здесь такие же, как дома в Коламбусе, большинство из них даже просторнее и роскошнее, чем отцовская лавка огнестрельного оружия. Эта торговая улица была теперь границей, погранзоной, которую должен защищать Ричард. С высоты, из самолета все выглядело иначе, проще и ровней, мысль охватывала огромные пространства, оперировала географическими, геополитическими, нечеловеческими понятиями, и отделить одну часть света от другой было так же легко, как провести карандашом линию по карте, однако внизу, на улице, среди людей, в которых, как показалось Ричарду, таилось что-то несуразное и страшное, их жизнь была подвержена болезненно неравномерным колебаниям от апатии к горячке, в массе они выглядели бедными, а по отдельности — богатыми, Ричард почувствовал, что здесь что-то где-то не сходится, не сходится в самом замысле. Ему не разгадать этих людей. Хочет ли он защищать их? Пусть посмотрят, как они справятся с их европейским хаосом. Ричард хотел защищать Америку. Если понадобится, он будет защищать Америку здесь, в Европе. Старый солдат Вильгельм Кирш, отслужив десять лет в рейхсвере, бежал из Германии. Воспользовавшись деньгами, которыми он был Награжден за безупречную службу, Вильгельм Кирш вовремя перебрался через океан. Вскоре пришел Гитлер, а вместе с Гитлером пришла война. Вильгельм Кирш пал бы смертью храбрых, а может быть, стал генералом. Если бы он стал генералом, его бы повесили: либо сам Гитлер как заговорщика, либо позже союзники как военного преступника. Своевременно уехав в Америку, Вильгельм избежал предоставленных ему историей возможностей: петли и славы. Но от позора ему так ж не удалось спастись. Ричард, который, едва научившись ходить, уже топал нетвердыми шажками в лавку и каждый раз видел в руках своего отца оружие, ручное огнестрельное оружие, твердые приклады, холодные стволы, способные изрыгать смерть, Ричард каждый раз поражался, точно настигнутый пулей, почему его отец не отправился на фронт, как отцы его школьных товарищей, а предпочел заняться поставкой оружия и как опытный мастер оружейного дела воспользовался положенной ему броней. Ричард ошибался, его отец не был трусом, он остался в Штатах не потому, что боялся лишений, страданий и опасностей войны, и не потому, что был равнодушен к новому избранному им отечеству, его нерешительность и робость проистекали скорей из нежелании воевать против прежней оставленной родины, однако на самом деле Вильгельм Кирш уклонился от участия в войне потому, что, служа в рейхсвере, он в суровой школе Секта узнал, что такое муштра, овладел искусством легко и быстро убивать врага и в итоге пришел к убеждению: насилие отвратительно, конфликты же удобнее решать не порохом, а переговорами и дискуссиями, взаимными соглашениями и уступками. Для эмигранта Кирша, бывшего солдата рейхсвера, Америка была обетованной землей, новоявленным оплотом миролюбия, страной, отказавшейся от нетерпимости и насилия, он прибыл в Новый Свет с энтузиазмом первых паломников, однако война, в которую вступила Америка, пусть даже с ее стороны война была справедливой, подорвала обретенную им в немецких казармах веру в разум, взаимопонимание и миролюбивые устремления, и в конце концов Вильгельм Кирш разочаровался в старых идеалах Америки. И случилось так — один из парадоксов, какие бывают только в жизни, — что старый солдат немецкого рейхсвера стал пацифистом, торгующим огнестрельным оружием, зато его сын, который родился в Америке, думал иначе: Ричард говорил о войне и фронтовом товариществе, порой напоминая своему отцу молодых офицеров рейхсвера двадцатых годов, и, едва достигнув призывного возраста, он вступил в американские военно-воздушные войска. Вильгельм Кирш не пошел на войну. Ричард Кирш был готов сражаться за Америку.

Шнакенбах не хотел сражаться. Он отвергал войну как способ разрешения человеческих разногласий и презирал военное сословие, считан его пережитком варварских времен, атавизмом, не достойным цивилизации и прогресса. Он сам втихомолку выиграл и проиграл вторую мировую войну. Он выиграл свою собственную войну, справедливую, полную опасностей и уловок, войну против военно-медицинских комиссий, однако из этого сражения он выбыл инвалидом. У Шнакенбаха была своя идея, научная идея, все, с чем он сталкивался, он подгонял под научный принцип, он, видно, был готов и войну вести научно, войну без военных, глобальную войну умов, одинокие участники которой вынашивают формулы смерти, садятся за пульт управления и, нажимая пальцем на кнопки, уничтожают жизнь в какой-нибудь отдаленной части света. Во время второй мировой войны Шнакенбах не соблазнился возможностью нажимать на кнопки смерти, как раз такая война была не его войной, вместо этого он глотал таблетки. Он глотал таблетки, которые активизировали деятельность организма и, принятые в достаточном количестве, совсем разгоняли сон; не давая себе спать по целым суткам, неделям и месяцам, он дошел наконец до полного физического истощения, так что даже военный врач признал его негодным и прямо с осмотра отпустил домой. Шнакенбах отвертелся от армии, он не поддался унизительному атавизму, но и не изжил в себе привычки к наркотикам. Война кончилась, а привычка осталась. Его гипофиз и надпочечники функционировали навыворот, органы бастовали, не выдерживая конкуренции химия; они упорно продолжали бастовать и тогда, когда военно-медицинская комиссия была распущена и в Германии можно было какое-то время жить спокойно, без страха попасть в армию. Шнакенбах заболел летаргией, сон отомстил ему, его всюду одолевал глубокий сон, он спал на ходу и стоя, и, чтобы привести себя в полудремотное состояние хотя бы на несколько часов в сутки, он вынужден был глотать неимоверно большие дозы бензидрина и первитина. Эти средства выдавались только но рецепту, а так как Шнакенбаху их теперь не хватало, то он осаждал Бехуде, умоляя выписать ему порошки, или же, будучи одаренным химиком, пытался изготовлять их сам. Уволенный из-за летаргии со службы, тратя остатки денег на научные опыты, обедневший Шнакенбах жил в подвале дома, принадлежавшего баронессе, пациентке Бехуде. Несколько лет назад она получила повестку с вызовом на биржу труда в помешалась на мысля, что теперь она — кондуктор трамвая; каждый день она вставала ни свет ни заря, выходила из своей роскошной квартиры и восемь часов подряд бессмысленно ездила по городу одним и тем же маршрутом; это занятие стоило ей три марки в день, но, что было много хуже, денервировало ее — так она обычно говорила Бехуде, требуя, чтобы он подтвердил ее нетрудоспособность в выдал ей свидетельство, освобождающее от работы, чего тот, конечно, не мог сделать, поскольку она вообще-нигде не работала. Бехуде пробовал отучить свою пациентку от езды в трамвае, анализируя ее раннее детство. Он установил, что у восьмилетней девочки было нездоровое влечение к отцу, генералу, командиру корпуса, которое позже перешло на трамвайного кондуктора. Впрочем, попытка открыть баронессе ее глубоко погребенное прошлое привела лишь к тому, что она однажды не вышла на свою мнимую работу, из-за чего, как она поведала Бехуде, у нее были большие неприятности. Бехуде не застал Шнакенбаха в подвале. Он нашел неприбранную постель, грязную от угольной пыли, нашел порванные брюки и пиджак учителя, брошенные на пол, на садовом столе он увидел колбы, реторты и спиртовки, атрибуты адской кухни, а по всей комнате — на столе, на полу, на кровати — были разбросаны бумажки с химическими знаками, химическими структурными формулами, напоминавшими сильно увеличенные микроснимки раковых опухолей, нечто способное размножаться со страшной скоростью, вызывать опасные заболевания и поражать все новые и новые участки, от кружков и точек ответвлялись другие кружки и точки, кислород, углерод и азот расходились, объединялись и разрастались на этих рисунках из клякс и чернильных линий, чтобы образовать состав вожделенного живительного средства, которое фосфором и серной кислотой сумеет одолеть сонливость Шнакенбаха. Рассматривая химические формулы, Бехуде подумал: «Таким Шнакенбах видит мир, все мироздание, таким он видит и самого себя, в его воображении все абстрактно, от мельчайших долей до гигантских выкладок». Бехуде положил коробку с первитином на садовый стол. Его мучила совесть. Крадучись как вор, он покинул подвал.