Колокола звонили к заутрене. «Ты слышишь, запел колокольчик?» Плюшевые мишки и куклы, шерстяной слоник на красных колесах, Белоснежка и бык Фердинанд на пестрых обоях слушали печальную песню, которую тягуче и по-бабьи жалостливо пела Эмми, нянька, скобля шершавой щеткой худое тельце девочки. Хиллегонда повторяла про себя: «Эмми, ты мне делаешь больно, Эмми, ты царапаешь меня, Эмми, ты выдираешь мне волосы, Эмми, твоя пилка для ногтей колется», она мучалась, но терпела, ей было страшно сказать об этом своей: няне, грубой деревенской женщине, на широком лице которой злобно застыло наивное благочестие. Слова песни «Ты слышишь, запел колокольчик?» были непрерывным напоминанием, означавшим: не жалуйся, не задавай вопросов, не веселись, не смейся, не играй, не занимайся пустяками, используй каждую минуту, ибо мы обречены на смерть; Хиллегонда еще с удовольствием поспала бы. Она с удовольствием досмотрела бы сон. И поиграть в куклы она была бы не прочь, но Эмми сказала: «Нельзя играть, когда боженька зовет». Родители Хиллегонды — дурные люди. Это сказала Эмми. Грехи родителей нужно искупать. Так начался день. Они пошли в церковь. Трамвай затормозил перед щенком. Щенок был лохматый, без ошейника, бродячая, бездомная собака. Эмми крепко сжала маленькую ручку Хиллегонды. Пожатие не было дружеским и ободряющим, оно было безжалостным, как хватка надсмотрщика. Хиллегонда смотрела вслед бездомному щенку. Куда интересней было б погоняться за ним, чем идти с няней в церковь. Хиллегонда стиснула колени; страх перед Эмми, страх перед церковью, страх перед богом сжимал ее маленькое сердце. Желая, чтоб путь тянулся как можно дольше, она не шла, а плелась, она упиралась, но рука надсмотрщика влекла ее за собой. Еще было рано. Еще было холодно. А Хиллегонда была уже на пути к богу. Порталы церквей из массивного дерева и толстых досок обшиты железом, скреплены металлическими болтами. А бог, он тоже боится? Или он тоже пленник? Няня потянула за искусно выкованную ручку и приоткрыла двери. Теперь можно проскользнуть прямо к богу. Внутри стоял чудесный запах рождественских свечей. Не здесь ли готовилось свершиться чудо, страшное чудо, возвещенное ей, отпущение грехов, оправдание родителей? «Актерское дитя», — подумала Эмми. Ее тонкие бескровные губы, аскетические губы на крестьянском лице, были как резкая, проведенная раз и навсегда черта. «Эмми, мне страшно, — думала девочка, — Эмми, церковь такая огромная, Эмми, стены вот-вот обвалятся, Эмми, я тебя больше не люблю, дорогая Эмми, Эмми, я ненавижу тебя!» Няня окропила дрожащего ребенка святой водой. В щель приоткрытой двери протиснулся какой-то человек. Пятьдесят лет усилий, труда и забот осталось позади, и теперь у него было лицо загнанной крысы. Он пережил две войны. Два гнилых зуба желтели у него во рту, а губы все время что-то шептали; он был втянут в какой-то бесконечный разговор, он разговаривал сам с собою: ведь больше его никто не слушал.
Хиллегонда на цыпочках шла за няней. Контрфорсы были погружены во мрак, стены изранены осколками. На ребенка повеяло могильным холодом. «Эмми, не бросай меня, Эмми, Хиллегонде страшно, добрая Эмми, противная Эмми, дорогая Эмми», — молилась девочка. «Ребенок должен быть ближе к богу, вплоть до третьего и четвертого колена карает нас бог», — думала няня. Верующие опускались на колени. В помещении с высоким сводом они напоминали скорбящих мышей. Священник читал проповедь. Превращение элементов. Запел колокольчик. Прости нам, о Господи. Священнику было холодно. Превращение элементов! Власть, данная церкви и ее слугам. Несбывшаяся мечта алхимиков. Фантазеры и шарлатаны. Ученые. Изобретатели. Лаборатории в Англии, лаборатории в Америке и в России. Расщепление ядра. Эйнштейн. Взгляд, проникший в святая святых. Мудрецы из Геттингена. Атом сфотографирован на пленку: увеличение в десять тысяч миллионов раз. Священник мучался. Его коробило от собственной рассудочности. Бормотание молящихся мышей струилось по нему, как песок. Песок из гроба, но не из гроба господня. Песок пустыни, служба в пустыне, проповедь в пустыне. Святая дева Мария, молись за нас. Мыши осеняли себя крестным знамением.
Филипп ушел из гостиницы, гостиница «Агнец» в одном из переулков Старого города. Он провел в ней целую ночь и почти не сомкнул глаз. Он лежал без сна на жестком матраце, на ложе коммивояжеров, на голой, без цветов, лужайке совокуплений. Филипп предавался греху отчаяния. Судьба загнала его в тупик. Крылья эриний стучали в окно вместе с дождем и ветром. Гостиница была построена недавно; обстановку привезли прямо с фабрики: лакированное дерево, чистота, гигиена, дешевизна и экономия. Узор, украшавший занавеску, слишком короткую, узкую и тонкую, чтобы защитить от уличного шума и света, был выполнен в стиле баухауз. Через равные отрезки времени вспыхивала огнями вывеска, зазывавшая посетителей в игорный клуб, расположенный на другой стороне улицы; свет Проникал в комнату: над головой Филиппа то раскрывался, то исчезал трилистник. Под окном ругались игроки, просадившие деньги. Из пивной, шатаясь, выходили пьяные. Они мочились на стену и пели: «Когда умирает пехота…», побежденные, отстраненные от дел завоеватели. По ступенькам подъезда кто поднимался, кто сбегал вниз. Гостиница была как сатанинский улей; каждый, кто попадал в это пекло, оказывался приговоренным к бессоннице. За тонкими стенами горланили, громко рыгали, отскребали блевотину. Позже из-за туч проступила луна, нежная, холодная, словно труп, луна.
Хозяин спросил его: «Вы надолго?» Он спросил это грубо и с сомнением посмотрел на Филиппа своими холодными глазами, жестокими, как смерть, заплывшими прогорклым жиром от обильного жранья, утоленной сверх меры жажды и заплесневевшей на супружеском ложе похоти. Филипп пришел в гостиницу вечером, без багажа. Шел дождь. Его зонт промок — единственное, что у него было с собой. Надолго ли он? Этого он не знал. Он сказал: «Да». — «Возьмите с меня за два дня», — сказал он. Холодные, жестокие, как смерть, глаза отпустили его. «Вы живете на Фуксштрассе, это рядом», — сказал хозяин. Он смотрел на бланк, заполненный Филиппом. «Какое ему дело? — думал Филипп. — Ну какое ему до этого дело, ведь видит же, что плачу». Он сказал: «В моей квартире побелка». Неуклюжая отговорка. Любой бы догадался, что это отговорка. «Теперь подумает, что я скрываюсь, и не усомнится даже, почему я здесь, будет думать, что меня ищут».
Дождя уже не было. Пройдя по Бройхаусгассе, Филипп вышел на Бетхерплац. Он замедлил шаг перед входом в пивной зал, перед этой захлопнутой по утрам пастью, откуда несло блевотиной. На противоположной стороне площади находилось кафе «Красотка», увеселительное заведение для американских солдат-негров. Шторы на огромных окнах были отдернуты. Стулья стояли на столах. Две женщины выплескивали на улицу нечистоты, оставшиеся от ночи. Двое пожилых мужчин подметали площадь. Вихрем вздымались крышечки от пивных бутылок, воздушные змеи, шутовские колпаки для пьяниц, смятые пачки из-под сигарет, лопнувшие воздушные шары. Это был поток грязи, который с каждым взмахом метлы подкатывался к Филиппу все ближе. Испарения и пепел ночи, выдохшиеся мертвые отходы веселья окутали Филиппа.
Фрау Беренд устроилась поуютней. В печи потрескивало полено. Дочка дворничихи принесла молоко. Дочка не выспалась и была голодна. Она изголодалась по той жизни, которую ей показывали в кино, она была заколдованной принцессой, осужденной на низкий труд. Она ждала, когда появится мессия, когда ей посигналит принц-избавитель, сын миллионера в спортивном автомобиле, элегантный танцор из коктейль-бара, технический гений, конструктор, заглянувший в будущее, чемпион-победитель, посылающий в нокдаун отставших от времени, врагов прогресса, нео-Зигфрид. У нее были рахитические суставы, плоская грудь, шрам на животе и зло искривленный рот. Она считала себя угнетенной. Она пробормотала своим зло искривленным ртом: «Вот молоко, госпожа капельмейстерша». Пробормотала она или прокричала, но слова оказались чудодейственными, в памяти ожили золотые дни. Вытянувшись в струнку, капельмейстер военного оркестра шел по городу впереди полка. Из труб и барабанов гремели марши. Звякали бубенчики. Выше знамя. Выше руку. Выше ногу. Мышцы господина Беренда распирали сукно тесного мундира. Парадная музыка на открытой эстраде. «Вольный стрелок» под управлением капельмейстера. Повинуясь его вытянутой палочке, романтическая музыка Карла Мариа Вебера, пианиссимо-приглушенная, поднималась к вершинам деревьев. Подобно волнующемуся морю, то вздымалась, то опускалась грудь фрау Беренд, сидевшей за кофейным столиком в саду загородного ресторана. Ее руки в ажурных перчатках возлежали на скатерти в пеструю шашечку. В этот миг искусства фрау Беренд чувствовала себя приобщенной к кругу полковых дам. Лира и меч, Орфей и Марс заключили братский союз. Жена майора любезно предложила ей отведать то, что принесла с собой, слоеный пирог с джемом трех сортов, собственного изготовления, отстоявшийся в духовке, пока майор сидел на лошади, отдавая приказы на казарменном дворе. В поход, шагом марш, под россыпь барабанной дроби из Волчьего логова. Неужели нас не могли оставить в покое? Фрау Беренд не хотела войны. Война косила мужчин, как эпидемия. Гипсовая маска Бетховена обводила тесную мансарду тусклым и строгим взглядом. Светлобородый Вагнер в берете скорбно покачивался на кипе классических клавираусцугов, на блекнущем наследии капельмейстера, который спутался с какой-то крашеной бабой в одной из тех европейских стран, что фюрер поначалу занял, а после оставил, и в бог весть каких кафе играл для негров и потаскушек «По-бы-ваю-в-Ала-ба-ме».