Хотя на факультете меня не больно любили, но преподавателей не хватало, и в январе 1977 года я стала младшим преподавателем английского языка в Сычуаньском универститете. По поводу работы там я испытывала противоречивые чувства, потому что мне предстояло жить в кампусе, под надзором политических руководителей и амбициозных и ревнивых коллег. Хуже того, вскоре я узнала, что в течение года не буду иметь никакого отношения к своей профессии. Через неделю после назначения меня послали в сельскую местность на окраине Чэнду на «перековку».
Я работала в полях и высиживала бесконечные томительные собрания. Скука, неудовлетворенность и давление окружающих, удивлявшихся, что у меня нет жениха в таком зрелом возрасте (мне было двадцать пять лет), толкнули меня на связи с двумя мужчинами. Одного из них я не видела, только получала от него прекрасные письма. Я разочаровалась в нем на первом же свидании. Другой, Хоу, недавний вожак цзаофаней, был сыном своего времени — блестящим и беспринципным. Я не устояла перед его чарами.
Летом 1977 года Хоу арестовали в ходе кампании по поимке «последователей «банды четырех»». Таковыми считались «главари цзаофаней» и повинные в насильственных преступлениях, которые расплывчато определялись как пытки, убийство, порча и хищение государственной собственности. Кампания выдохлась через несколько месяцев. Главная причина заключалась в том, что власти не отреклись ни от Мао, ни от «культурной революции» в целом. Все нарушители утверждали, что ими двигала преданность Мао. Не существовало и четких критериев, кого считать преступником, за исключением самых жестоких убийц и истязателей, — столько народу участвовало в налетах на дома, в уничтожении достопримечательностей, предметов старины, книг, в сражениях между группировками. Ответственность за главный кошмар «культурной революции» — чудовищное давление, которое довело сотни тысяч людей до безумия, самоубийства, гибели — лежала на плечах всего населения. Практически все, включая маленьких детей, участвовали в отвратительных «митингах борьбы». Многие помогали избивать жертв. Более того, нередко жертвы становились палачами и наоборот.
Не существовало независимой юридической системы, дававшей возможность вести следствие и суд. Кого наказывать, а кого нет, решали партийные функционеры. Часто решающим фактором становились личные чувства. Некоторые «бунтари» понесли заслуженную кару. С другими обошлись несправедливо. Третьи легко отделались. Что касается преследователей отца, то с Цзо ничего не случилось, а товарища Шао всего лишь перевели на чуть менее пристижную работу.
Тины находились в тюрьме с 1970 года, но даже теперь их не судили — потому что партия не выработала соответствующих критериев. Единственное, что им пришлось вынести — это присутствовать на лишенных насилия митингах, где их жертвы могли «говорить о горечи». На одном из таких массовых митингов мама рассказала о том, как супруги травили моего отца. Тины прождали суда до 1982 года, когда мужа приговорили к двадцати годам заключения, а жену к семнадцати.
Хоу, из — за чьего ареста я ночей не спала, вскоре вышел на свободу. Но скорбные чувства, пробужденные в те быстро пролетевшие дни платы по счетам, убили всю мою страсть к нему. Хотя я так и не узнала точной меры его ответственности, будучи вожаком хунвэйбинов (Именно так написано у автора.) в самые зверские времена он, очевидным образом, не мог не замарать рук. Мне не удалось возненавидеть его лично, но и жалости к нему я не испытывала. Я надеялась, что он, как и все прочие, получит по заслугам.
Когда придет этот день? Настанет ли вообще время справедливости? Возможна ли справедливость без возбуждения еще большей враждебности и в без того накаленной обстановке? Повсюду я наблюдала, как группировки, боровшиеся недавно не на жизнь, а на смерть, жили теперь под одной крышей. «Попутчикам капитализма» приходилось работать бок о бок с бывшими «бунтарями» — своими мучителями и клеветниками. Нервы страны по — прежнему были напряжены до предела. Когда же (и возможно ли это?) мы освободимся от злых чар Мао?
В июле 1977 года Дэн Сяопина вновь реабилитировали и назначили заместителем Хуа Гофэна. Каждая речь Дэна была глотком свежего воздуха. Политическим кампаниям пришел конец. Политзанятия сравнили с «чрезмерными налогами и сборами» и также прекратили. В своей политике партия должна исходить из действительности, а не из догматов. И самое важное — неверно свято следовать каждому слову Мао. Дэн менял курс Китая. Потом мной овладело беспокойство: я так боялась, что это новое будущее никогда не наступит.
Благодаря новому духу в стране, срок моего пребывания в коммуне истек в декабре 1977 года, на месяц раньше, чем предполагалось прежним годовым планом. Эта разница в какой — то месяц привела меня в дикий восторг. Когда я вернулась в Чэнду, в университете готовились к поздним вступительным экзаменам за 1977 год — первым настоящим экзаменам начиная с 1966 года. Дэн объявил, что прием в вузы должен осуществляться на основании экзаменов, а не путем блата. Осенний семестр пришлось перенести на более позднее время, чтобы подготовить население к отказу от маоистской политики.
Меня командировали в горы северной Сычуани проводить собеседование с поступающими на мой факультет. Я охотно поехала. Именно тогда, в одиночестве колеся по извилистым пыльным дорогам из уезда в уезд, я впервые подумала: как чудесно было бы учиться на Западе!
За несколько лет до того один знакомый рассказал мне такую историю. В 1964 году он приехал на «родину» из Гонконга, но выпустили его только в 1973 году, когда, вследствие открытости, вызванной визитом Никсона, ему разрешили навестить семью. В первую ночь в Гонконге он услышал, как племянница договаривается по телефону, как поедет на выходные в Токио. Эта, казалось бы, ничего не значащая история стала для меня постоянным источником беспокойства. Меня мучило желание видеть мир — желание свободы, о которой я не могла даже мечтать. Эти несбыточные надежды оставались крепко запертыми глубоко внутри. В прошлом в других университетах изредка выделялись стипендии для обучения за рубежом, но, разумеется, кандидаты отбирались властями и необходимой предпосылкой было членство в партии. У меня не было ни малейшего шанса, даже если бы на наш университет с неба упала такая стипендия — я не являлась членом партии и не пользовалась доверием факультета. Но теперь у меня в голове начала зарождаться мысль, что, раз восстановлены экзамены и Китай высвобождается из смирительной рубашки маоизма, удача может мне улыбнуться. Я подавляла в себе эти фантазии, потому что боялась неминуемого разочарования.
Вернувшись из поездки в деревню, я узнала, что моему факультету выделили одну стипендию для обучения на Западе, и он вправе послать туда кого — нибудь из своих преподавателей — молодого или средних лет — для повышения квалификации. Но стипендия досталась не мне.
Эту печальную новость я услышала от профессора Ло. Ей было за семьдесят, она ходила, опираясь на палочку, но сохранила активность, живость, даже страстность натуры. По — английски она говорила быстро, словно ей не терпелось выложить все, что она знает. Около тридцати лет она прожила в Соединенных Штатах. Ее отец, член Верховного суда при Гоминьдане, пожелал дать ей западное образование. В Америке она взяла себе имя Люси и влюбилась в американского студента Люка. Они собирались пожениться, но когда сообщили о своих планах его матери, та сказала: «Люси, ты мне очень нравишься. Но на кого будут похожи ваши дети? Это непросто…»
Люси порвала с Люком — гордость не позволила ей войти в семью, которая не была ей рада. В начале 1950–х годов, после победы коммунистов, она вернулась на родину в надежде, что теперь китайцы наконец обретут чувство собственного достоинства. Она так и не забыла Люка и в брак вступила очень поздно — вышла замуж за профессора английского языка, китайца, которого не любила и с которым постоянно ссорилась. В годы «культурной революции» у них отобрали квартиру, и они поселились в каморке три на два с половиной метра, набитой старыми пожелтевшими газетами и пыльными книгами. Сердце щемило, когда эти хрупкие, седовласые, не переваривавшие друг друга старики старалась сесть подальше, в разные концы комнатенки: один садился на краешек кровати, другая — на единственный, с трудом втиснутый в комнату, стул.