Изменить стиль страницы

Тем не менее, некоторые наблюдения не могли меня не раздражать. Однажды я прочитала статью западного автора, приехавшего в Китай навестить старых друзей, университетских профессоров, которые радостно рассказали ему, какое удовольствие они испытали от разоблачения и ссылки в глушь, как они благодарны за то, что их перевоспитали. Автор заключал, что Мао, безусловно, превратил китайцев в «новый народ», которому нравилось то, что сделало бы западного человека несчастным. Я пришла в ужас. Неужели он не понимал, что самые страшные репрессии — те, на которые никто не жалуется? А еще страшнее — когда жертва улыбается? Неужели он не увидел, до какого жалкого состояния довели этих профессоров, какой они должны были испытать ужас? Я не осознавала, что наше притворство для европейцев непривычно, а чаще всего и незаметно.

Не понимала я и того, что информация о Китае на Западе труднодоступна и порой неверно истолковывается, что люди без опыта общения с таким режимом, как китайский, принимают пропаганду и риторику за чистую монету. В результате я пришла к выводу: эти похвалы бесчестны. Мы с друзьями шутили, что их подкупило «гостеприимство» наших властей. Когда после визита Никсона в некоторые места в Китае начали пускать иностранцев, власти обязательно выгораживали территории внутри отгороженных территорий. Лучшие транспортные средства, магазины, рестораны, гостиницы и достопримечательности были доступны только им и отмечались знаками «только для зарубежных гостей». Маотай, самый ценимый спиртной напиток, не продавался простым китайцам, но беспрепятственно предлагался иностранцам. Все самое вкусное сберегалось для них. Газеты с гордостью сообщали: Генри Киссинджер заявил, что раздался в талии после многих банкетов из двенадцати блюд, на которых он побывал во время посещений Китая. Это происходило в то время, когда в Сычуани, «житнице Поднебесной», нам полагалось чуть более двухсот граммов мяса в месяц, а улицы Чэнду переполняли бездомные нищие крестьяне, бежавшие от голода на севере. Население возмущалось тем, что к иностранцам относятся как к господам. Мы с друзьями говорили друг другу: «Почему мы осуждаем Гоминьдан за знаки «Китайцам и собакам вход запрещен» — не делаем ли мы то же самое?»

Поиск информации стал моей страстью. Способность читать по — английски принесла мне огромную пользу, потому что, хотя университетская библиотека в годы «культурной революции» была разграблена, прежде всего пострадали китайские книги. Обширное собрание книг на английском языке перевернули вверх дном, но не разорили окончательно.

Библиотекари радовались, что эти книги кто — то читает, тем более студентка, и помогали, чем могли. Не имея возможности пользоваться перепутанными каталогами, они перерывали горы книг, чтобы найти то, что мне нужно, Благодаря усилиям этих милых юношей и девушек я узнала английскую классику. Первым романом, прочитанным мной по — английски, стали «Маленькие женщины» Луизы Мэй Элкотт. Язык писательниц — ее, Джейн Остен, сестер Бронте — казался мне гораздо проще стиля авторов — мужчин, вроде Диккенса; кроме того, я легче отождествляла себя с их персонажами. Я прочитала краткую историю европейской и американкой литературы. Огромное впечатление на меня произвели традиция греческой демократии, гуманизм эпохи Возрождения и не знающий преград скептицизм Просвещения. Когда я прочитала в «Приключениях Гулливера» об императоре, «издавшем эдикт, повелевавший всем подданным, под страхом тяжких наказаний, разбивать яйца с острого конца», я задалась вопросом, не бывал ли Свифт в Китае. Я с восторгом ощущала, как освобождается мой ум, расширяется кругозор.

Возможность в одиночестве посидеть в библиотеке была для меня счастьем. Сердце мое прыгало от радости, когда я подходила к ее дверям, обычно в сумерках, предвкушая удовольствие от общения с книгами; внешний мир в эти часы преставал для меня существовать. Я нетерпеливо взбегала по казавшимся нескончаемыми ступеням в псевдоклассическое здание, и запах старых книг, долго стоявших в душных комнатах, приводил меня в ликование.

С помощью словарей, позаимствованных у некоторых профессоров, я познакомилась с Лонгфелло, Уолтом Уитменом и американской историей. Я выучила наизусть «Декларацию независимости», и сердце мое замирало от слов: «Мы считаем самоочевидной ту истину, что все люди созданы равными», от перечисления «неотъемлемых Прав» человека, среди которых «Свобода и стремление к Счастью». О таких понятиях в Китае и не слыхивали; для меня открылся новый чудесный мир. Я увлеченно, со слезами на глазах, исписывала цитатами целые тетради, которые всегда носила с собой.

Как — то осенью 1974 года знакомая под большим секретом показала мне номер «Ньюсуика» с фотографиями Мао и его супруги. Знакомая не знала английского и хотела знать, что написано в статье. Это был первый настоящий заграничный журнал, попавший мне в руки. Одно предложение в статье поразило меня как вспышка молнии. Оно гласило, что мадам Мао — «глаза, уши и голос» его самого. До сего момента я не позволяла себе задуматься об очевидной связи между деяниями мадам Мао и ее мужем. Но теперь имя Мао было названо. Расплывчатая картина, существовавшая до сих пор в моем мозгу, приобрела необычайную четкость. Именно Мао стоял за разрухой и страданиями. Без него мадам Мао со своей второсортной командой не продержалась бы ни единого дня. С глубоким трепетом я впервые бросила Мао тайный, но сознательный вызов.

27. «Если это рай, что такое ад?»: Смерть отца (1974–1976)

В то время, в отличие от большинства бывших коллег, отца все еще не реабилитировали и не устроили на работу. С тех пор как мы с ним и с мамой осенью 1972 года вернулись из Пекина, он сидел дома на Метеоритной улице и ничего не делал. Загвоздка заключалась в том, что он открыто критиковал Мао. Группа, занимавшаяся его делом, попыталась помочь ему, объяснив некоторые из его речей психическим заболеванием. Однако она столкнулась с резким сопротивлением начальства, которое желало сурово заклеймить отца. Многие коллеги ему сочувствовали, восхищались им. Но они не могли не думать о собственной шкуре. К тому же отец не принадлежал ни к какой клике и не имел могущественных покровителей, которые могли бы посодействовать в снятии обвинений. Взамен у него были влиятельные враги. Однажды в 1968 году мама, которую ненадолго выпустили из заключения, встретила у уличного лотка старого папиного друга. Этот человек связал свою судьбу с Тинами. С ним была жена, с которой его познакомили мама и товарищ Тин, когда они вместе работали в Ибине. Хотя супруги, кивнув ей, явно не хотели продолжать общения, мама подсела к ним за столик. Она попросила их похлопотать перед Тинами за отца. Выслушав маму, этот человек покачал головой и промолвил: «Все не так просто…» Потом он обмакнул палец в чай и написал на столе иероглиф «Цзо». Он со значением посмотрел на маму, супруги поднялись и ушли, ничего больше не сказав.

Цзо, прежде близкий сотрудник отца, один из немногих не пострадал в ходе «культурной революции». Он стал любимцем «бунтарей» товарища Шао, другом Тинов, но пережил падение и их, и Линь Бяо и остался у власти.

Отец не желал отречься от слов, направленных против Мао. Но когда разбиравшая его дело группа предложила объяснить их психической болезнью, он, с болью в сердце, согласился.

Общее положение приводило его в отчаяние. Ни население, ни партия не следовали никаким принципам. Стремительно возвращалась коррупция. Чиновники в первую очередь думали о родне и друзьях. Из страха побоев учителя ставили всем ученикам отличные оценки вне зависимости от качества их работы, а автобусные кондукторы не брали денег за проезд. На интересы общества открыто плевали. «Культурная революция» Мао уничтожила как партийную дисциплину, так и обыкновенную мораль.

Отец с трудом сдерживался, чтобы не высказать своих мыслей и не навлечь на себя и нас еще большие неприятности.