Изменить стиль страницы

Сны

9 ноября 94 г. Страхи, как всегда, приходят к й во сне: сознание отключается, он перестает контролировать себя.

Вот один из недавних его снов:

«В комнату входит какой-то человек — молодой, симпатичный. В руке он держит шприц. Вокруг — много людей, однако юноша направляется прямо ко мне:

— Давай руку!

Пытаюсь понять его.

— Зачем?

Говорю спокойно, но сам дрожу от страха.

Он улыбается — видимо, понимает мое состояние.

— Так надо.

— Нет, нет!

Я кричу — буквально, не своим голосом.

Он настаивает:

— Да, да!

Кровь стынет у меня в жилах. По-моему, я раньше никогда не испытывал такого. Из последних сил снова кричу:

— Люди, спасите!

Но никто не обращает на меня внимания, даже не смотрит в мою сторону.

Между тем незнакомец подходит все ближе. Я оглядываюсь: куда бы спрятаться? Он предупреждает, уже без улыбки:

— Все равно от меня не уйдешь.

И вот я стою в углу комнаты, отступать некуда. Слышу жесткий приказ:

— Ну, давай руку!

Я снова пытаюсь говорить по-хорошему, умоляю его… Молодой человек меняет тон. Объясняет: укол необходим, он поможет мне, спасет. И вдруг я чувствую: он прав. И сразу, легко подчиняюсь ему, протягиваю руку».

Здесь, однако, он проснется. Весь мокрый от пота. Слушает стук своего сердца. Торопливо берет лекарство. Лежит и думает: «Надо записать этот сон». Но сил нет. Он рассказывает мне этот сон по телефону. Это было позавчера.

Голоса на развалинах

В сущности, й стал прощаться с жизнью гораздо раньше, чем это кажется ему сейчас.

_____________________

Он приехал в освобожденный от немцев Вильнюс летом сорок четвертого. Среди самых первых. Что врезалось в память? Гетто! Еврейские кварталы старого города превратились в руины. Жизнь оборвалась там внезапно, точно на полуслове — ему все время казалось: руины еще могут заговорить.

й отправлялся туда каждый день. Чаще всего — один, но, случалось, — вместе с другими еврейскими интеллигентами. Одни, как и он, вернулись с фронта, другие — из эвакуации или из «партизанки». Кто-то вышел из «малин» (тайных укрытий) — здесь же, в Литве. У каждого из них была своя судьба и своя дорога. Но все они еще верили тогда: после войны возродится еврейская культура.

— Результаты наших «экспедиций»? Старые книги… рукописи… фотографии… обрывки документов, дневников… латы со «звездами Давида», которые во время оккупации должны были носить евреи… Все это валялось на чердаках, в подвалах, просто на земле. Все это вошло в экспозицию созданного вскоре, но уже в сорок девятом году закрытого советской властью еврейского музея в Вильнюсе.

…Однако чаще всего он шел в гетто один. Неведомая сила тянула его туда. Кругом — развалины. й ходил среди них словно пьяный. Садился на камни, балки разрушенных домов. Иногда он говорил с развалинами.

Что он там хотел найти еще? Какие голоса надеялся услышать?

Скорее всего — й представлял в гетто себя.

_______________________

«Такое состояние — да, буквально такое же — я пережил потом только раз. Тогда, когда освободили Калварию.

Я приехал в родной городок на военном грузовике, который остановил по дороге: меня подобрали, потому что я был в форме — еще не демобилизован. Ночевал у знакомых. А днем бродил и бродил по улицам. Шел за город. И опять, как в Вильнюсе, вроде бы ни о чем не думал. Но уйти, уехать отсюда не мог».

Встречался ли он с теми евреями, которые спаслись, выжили? «Да, да, конечно». Записывал ли их рассказы? «Нет. Ну, что вы! Не мог». А что запомнилось й в свидетельствах очевидцев — литовцев, поляков, русских?

— Один мотив, который я слышу и теперь. Все, кого я встречал в Калварии, во всяком случае большинство из них, — ничего не видели…»Я уезжал», «я болел», «как раз в эти дни был очень занят»…

й слушал их. Но слышал в это время другие шаги на тех же мостовых — шаги дедушки и матери, отца и сестер.

Лицо смерти

2 января 91 г. Болезнен ли интерес й к феномену смерти? По-моему, интерес этот закономерен, если, конечно, думать о жизни и смерти всерьез.

______________________

…Почти никуда не выходя из дома в последние годы, й просит меня, когда я возвращаюсь с чьих-либо похорон, рассказывать — в деталях, подробностях: долго ли болел покойный; как встретил смерть; кто и что говорил на кладбище.

Смерть для й — лакмусовая бумажка, проявляющая суть жизни. Тут, впрочем, он не оригинален.

_______________________

УТРЕННИЙ ЧАЙ. Старая истина: между жизнью и смертью нет никакого противоречия, точнее — это противоречие мнимо.

— Знаете, в чем сложность? — уточняет й. — Сегодня я легко понимаю эту истину, она для меня — дважды два равняется четырем. А вот завтра попью чаю, выйду на солнышко и — сразу все забуду. И опять придут иллюзии. И буду обманывать сам себя. (3 сентября 94 г.)

________________________

СИТУАЦИЯ И ВПРЯМЬ ПО ОРУЭЛЛУ! В какой степени ограничена свобода человека, живущего в тоталитарном обществе? Он не смеет распорядиться даже собственными похоронами…

Говорим о смерти Е.Я. Тут-то й вымолвит:

— Сколько же передумал я над тем, где лежать мне в могиле! Шли пятидесятые годы. В сущности, выбор отсутствовал. Я знал: похоронами будет распоряжаться специальная комиссия Союза писателей. Как решит, так и сделают. А мне хотелось хотя бы здесь настоять на своем. Вот и написал записку: хочу, мол, чтоб похоронили на родине, в Калварии. В этом уж наверняка «пошли бы навстречу». А потом — другие времена. Не умер. И свою записку я разорвал… (9 ноября 94 г.)

________________________

КАК ЖИВЕТ В ЕГО ПАМЯТИ УБИТЫЙ ИМ ЧЕЛОВЕК? Переписываю с пленки (почти без сокращений) рассказ й (28 октября 90 г.):

«Июль сорок третьего… Наступление на Курской дуге. Небо похоже на раскаленное железо. Атака немцев. Я стреляю из автомата и впервые вижу человека, о котором точно могу сказать: я его убил…Тот немец кажется мне огромным, почти великаном. Ведь я лежу в окопе, а он возникает откуда-то сверху, почти с неба…

И вот темнеет. Перестрелка смолкает. По-видимому, атаки до утра не будет.

Походная кухня. Ужин. Очень красивое черное небо. Кажется, я один не могу успокоиться. Все гляжу на бугорок, хорошо заметный из окопа. Бугорок — это он. Убитый мной немец. Понимаю, что я не успокоюсь, пока не вылезу из окопа, пока не проползу под редкими пулями эти десять метров. Пока не увижу снова его лицо.

Сколько прошло времени? Двадцать минут? Полчаса? Час? Я приползаю к нему на четвереньках. Немец уже разлагается — стоит страшная жара. Я проверяю его карманы. Документов нет — их, как всегда во время атаки, забрали товарищи убитого. Однако я нахожу письмо.

Я прочел его утром, едва рассвело. Я ведь понимаю по-немецки. Обратный адрес: Вена. Обычное письмо жены солдата: «Люблю. Ты — мое единственное счастье. Я и дети ждем тебя в отпуск».

Там была и фотография: красивый, рослый, светловолосый парень, молодая, пышущая здоровьем женщина, трое маленьких детишек.

— …Убитый немец был старше вас?

— Скорей — младше. А еще точнее — мы были одногодками.

…Казалось, я загипнотизирован. Каждые пятнадцать-двадцать минут доставал снимок. Всматривался. «Я убил человека. Я!» Эта мысль преследовала меня постоянно. Как и его лицо.

После войны я поставил фотографию на свой письменный стол. Зачем? Чтобы не поддаться соблазну забыть».

____________________________

Эту историю й расскажет не только мне (он размышляет о том же в письме к дочери). Но почему й промолчал там о другой смерти, которая так поразила его на фронте?

Очевидно, сработал внутренний цензор. Ведь в первом случае й рассказывал об убийстве немца, в центре второго эпизода — гибель советского солдата.