Изменить стиль страницы

— С вами хотят поговорить. Нет, не здесь — пойдемте, я отведу вас.

й, вспоминая об этом, стремится, как всегда, быть честным перед собой. Удивляется: ему очень понравился сотрудник органов. Ласковые глаза, теплые белые руки, искренний интерес к еврейским писателям: что они за люди; как устроен их быт; в чем нуждаются?

_____________________

Заметил ли й, что все люди этой «стаи» похожи друг на друга?

Не сомневаюсь: заметил. Иначе как бы узнавал их, когда они приходили в редакцию «Пяргале»? Не представившись, смело открывали дверь в кабинет главного редактора.

й опять пытается понять себя. Как же так? Его никто не предупреждал заранее, никто ни о чем не просил. Тем не менее он знал: во время этих визитов в кабинет главного нельзя никого пропускать…

_______________________

Следующая встреча на явочной квартире проходит более жестко, по-деловому, без сантиментов… й дают понять: он теперь свой, почти сотрудник… Собеседника й интересует уже не быт, не биографии еврейских писателей — идеологические характеристики.

— Поэт Ошерович. Он ведь, кажется, еще недавно был сионистом?

— Поэт Суцкевер. Верно ли, что он не признает партийность литературы?

й уклоняется от ответов. Особенно его коробит финал разговора: нужно дать подписку, что никто не узнает об этой встрече. «Как? Почему?» — «Так будет лучше — для вас». Добрые глаза становятся строгими: это приказ.

_____________________

й не любит рассуждать о морали. Но именно тогда, в конце сороковых, он устанавливает для себя некий барьер. Он говорит себе твердо: «Больше сюда не пойду!» Придумывает причину: «Недавно женился. Я обещал обо всем рассказывать жене». Причина банальна — в сущности, отговорка. Так пытались говорить с КГБ многие. Но важны не слова. Важна его решимость.

________________________

й никого тогда не предал, не сломал ничьей судьбы. Ему повезло. Но понимает ли он это? Я спрашиваю й, выключив магнитофон (чтобы никак не смущать). Попутно рассказываю историю старого писателя Сергея Снегова. Он много лет провел в норильском лагере, во время следствия не согласился ни с одним из обвинений. Мы часто встречались с Сергеем Александровичем в восьмидесятые годы. Он всегда подчеркивал: «Мне повезло. Меня почти не пытали». й соглашается: «Мне повезло тоже…»

_________________________

Я отбираю записи, связанные со страхами й. Однако понимаю: полностью это намерение выполнить невозможно. Большие периоды жизни й прошли только под знаком страха. Вот, к примеру, десять послевоенных лет: борьба с «космополитами», с «убийцами в белых халатах», ожидание репрессий после смерти Сталина…

________________________

20 ноября 91 г…Интересно, как он погружается в минувшее. Будто погружается в холодную реку — сразу, резко. Сначала трудно, а потом привыкаешь к холоду. И вот он живет в том времени. И снова мечется в поисках выхода из тупика.

«…Теперь я уже не помню, как звали эту девочку, нашу домработницу, — помню только: ей было лет девятнадцать-двадцать. Помню также: когда она пришла наниматься на работу, сразу сказал жене: «Ее надо принять». Она была хорошенькой… («Да, да, — не скрывает он от меня, и пленка фиксирует его откровенность, — были и такие варианты тоже, я не мог отказаться от этого…»). Она прожила у нас считанные дни. Ее арестовали ночью, я сам выходил открывать дверь. Потом мы узнали от приятельницы моей жены, рекомендовавшей нам эту домработницу: девушку взяли за то, что сбежала из своей деревни, когда всю ее семью отправляли в Сибирь… Вот моя первая мысль, едва они ушли: а что, если бы энкаведист открыл дверцу шкафа — да, шкаф уже стоял здесь, на этом самом месте — если бы он увидел папки с моими записями, с дневником? Страшно! Ведь в дневнике у меня были такие трефные вещи! Антисоветские, понимаете? Я заносил туда то, что не мог сказать никому. То, что наблюдал в жизни. На сегодняшний взгляд, ничего необычного. Большие очереди. Блат. Партийная бюрократия. Трагические перемены, происходящие в еврейской культуре.

— …Но дух ваших статей в то же время был иным?

— А в дневнике писал правду!

— Вы как-то говорили мне, что и то, и другое было искренним.

— И то, и другое… Свои статьи я оправдывал тем, что они написаны во имя утверждения коммунизма.

…Так вот, я подумал: дневник хранить опасно. Его надо спрятать или ликвидировать. Спрятать — где? Понимаю: нигде не спрячешь! Если захотят, найдут, все равно найдут. Гаража у меня тогда не было, да это был бы и банальный, легко разгадываемый ход. Может, отдать кому-нибудь? Но никому не мог я довериться. Даже жене. Она чересчур наивна. И к тому же было ощущение: не нужны мне сейчас еврейский язык, еврейские беды. Это уже пройденный этап. Я ведь теперь литовский писатель. Надо ликвидировать следы моего прошлого! Эта мысль приходила ко мне все чаще и чаще. Она показалась бесспорной после ареста моего друга, поэта Гирша Ошеровича. Однако как ликвидировать прошлое? Просто выкинуть бумаги в мусорную яму? Кто-нибудь обязательно заметит.

— …Вы вели дневники в тетрадях?

— В тетрадях. Но не только.

— И много было этих записей?

— Много, много — несколько папок. К тому же выкинуть надо было не одни дневники.

Еврейские книги! Например, сочинения историка Семена Дубнова. Он ведь «буржуазный ученый, националист» — это трефно. Или Перец Маркиш. Еще недавно считался выдающимся советским поэтом. Но теперь уже арестован — значит, тоже трефно. Все еврейские книги, изданные за границей, — трефны. И за все это меня могут арестовать. Да, да, только за хранение. Значит, надо все это ликвидировать — почти всю свою библиотеку или, по крайней мере, большую ее половину.

Как это сделать? Казалось, самое логичное — сжечь. Вот здесь, на этом месте, стояла печь. В других комнатах — еще три, в кухне — большая плита. Топили мы тогда дровами и торфом. Вроде бы, просто: успевай подкладывай в печь книги. Да ведь увидит та же домработница!

Словом, я решаю сжигать бумаги постепенно, ночами, когда все лягут спать. Делать это буду в своем кабинете каждую ночь, в течение нескольких недель. Однако снова препятствие: печами занимается домработница; утром, вытаскивая золу, она обязательно обнаружит следы моих ночных дел. Известно: пепел от сожженной бумаги можно различить сразу.

Что делать? Я нахожу выход. Каждое утро посылаю домработницу в магазин за какими-нибудь покупками, а в это время выношу ведро с пеплом…

Впрочем, главные мои мучения были в другом. Я жег ночами свои рукописи, дневники, книги и — плакал. Рассматривая каждую бумажку, говорил себе: «Это часть твоей души». Держа в руках книги того же Дубнова или гениального Бялика, я вспоминал, что вырос, читая и перечитывая их. Хорошо помню те свои слезы и свой страх. Признаюсь: то были самые черные мои дни и ночи.

Однажды я машинально протянул руку за очередной книгой, чтобы отдать ее пламени, и — вздрогнул. Это была Тора. Книгу подарил мне Ошерович, в сорок шестом или сорок седьмом году. В день моего рождения. На первой странице — его дарственная надпись. Со мной случилась истерика… Хотя нет — я все же контролировал себя, сдерживал рыдания. Боялся: услышат жена или домработница.

Эту книгу я сжечь не мог. Вот она, видите. Не хватает только той, самой первой страницы с дарственной надписью, ее-то я и бросил в огонь. А Тору отнес в другую комнату — засунул в шкаф, где висели вещи жены, — в самый дальний угол…

Все это продолжалось довольно долго. Сколько? Не помню точно. Стояла зима. Сильные морозы. Печи топили часто. И бумажный пепел — от сожженных книг и рукописей — я тогда постоянно видел на снегу. Потом узнал: еврейские книги сжигали многие».