Изменить стиль страницы

С. Вульф не давал им отдыхать. День и ночь подвергал он их тысяче перевоплощений. Он сидел в кресле своей конторы, жевал сигару, потел, диктовал одновременно десяток телеграмм и писем, прижав телефонную трубку к уху и в то же время разговаривая с помощником. Левым ухом он прислушивался к голосу в аппарате, правым – к докладу служащего. Говорил одним голосом со служащим, другим рявкал в телефон. Одним глазом он следил за стенографистками и машинистками – не ждут ли они продолжения, другим – смотрел на часы. Он думал о том, что Нелли уже двадцать минут ждет его и дуется за то, что он опаздывает к обеду, и одновременно он думал о том, что его помощник в деле Рэнд-Майнс рассуждает по-идиотски, в деле же братьев Гарнье проявляет дальновидность. Он думал – какими-то недрами своего волосатого, выделявшего испарину черепа – о большой битве, предстоящей завтра на венской бирже, в которой он непременно победит.

Еженедельно ему нужно было свыше полутора миллионов долларов наличными для расплаты с рабочими и служащими, а в конце каждого квартала – сотни миллионов для уплаты процентов и амортизации. Перед этими сроками он целыми днями просиживал в своей конторе. Сражение тогда шло особенно бурно, и С. Вульф добивался победы ценой большой затраты пота, жира и дыхания.

Он отзывал свои войска. И они приходили: каждый доллар – маленьким храбрым победителем, принесшим добычу, – кто восемь, кто десять, кто двадцать центов. Многие возвращались инвалидами, кое-кто погибал на поле битвы – таков закон войны!

Эту неустанную, неистовую борьбу С. Вульф вел годами. День и ночь был он начеку, помышляя о том, когда лучше всего развернуть наступление, начать атаку или совершить отход. Ежечасно он отдавал приказания своим полководцам в пяти частях света и ежечасно рассматривал их донесения.

С. Вульф работал великолепно. Он был финансовым гением, он чуял деньги на расстоянии. Несметное множество акций он переправлял контрабандой в Европу, так как в американских деньгах он был уверен: они выручат его, если ему придется призвать под ружье свою резервную золотую армию. Он выпускал проспекты, которые звучали, как стихи Уолта Уитмена. С такой ловкостью, как он, никто не умел в нужный момент сунуть в нужную руку нужную сумму чаевых. Благодаря этой тактике он обделывал в менее цивилизованных странах (таких, как Россия или Персия) дела, приносившие двадцать пять и сорок процентов, дела, считающиеся приемлемыми лишь в финансовой сфере. На годичных общих собраниях он уверенно шел к цели, и синдикат за эти несколько лет довел его оклад до трехсот тысяч долларов. Он был незаменим.

С. Вульф работал так, что из его легких вырывалось хрипение. На каждом листе бумаги, побывавшем в его руках, оставался жирный след его большого пальца, хотя он сто раз в день мыл руки. Он выделял целые тонны жира и, несмотря на это, становился все жирнее. Но, облив вспотевшую голову холодной водой, причесав волосы и бороду, надев свежий воротничок и выйдя из конторы, он преображался в почтенного джентльмена, который никогда не торопится. Он садился в свой элегантный черный автомобиль, серебряный дракон которого гудел наподобие сирены океанского парохода, чтобы проехаться по Бродвею и насладиться вечером.

Обедал он обычно у одной из своих юных приятельниц. Он любил хорошо поесть и выпить бокал крепкого дорогого вина.

Каждый вечер в одиннадцать часов он приходил в клуб поиграть час-другой в карты. Он играл обдуманно, не слишком крупно, не слишком мелко, молча, изредка посмеиваясь толстыми красными губами в черную бороду.

В клубе он всегда выпивал только чашку кофе – и ничего больше. С. Вульф был образцом джентльмена.

У него был лишь один порок, который он тщательно скрывал от всех на свете, – его чрезвычайная чувственность. От взора его темных, по-звериному блестящих глаз с черными ресницами не ускользало ни одно красивое женское тело. Кровь стучала у него в ушах при виде молодой красивой девушки с округлыми бедрами. Каждый год он раза четыре ездил в Париж и Лондон и в обоих городах содержал одну или двух красоток, для которых снимал роскошные квартиры с зеркальными альковами. Он приглашал на ужины с шампанским десяток молодых очаровательных созданий, причем сам щеголял во фраке, а богини – во всем сверкающем великолепии своей кожи. Часто он привозил из своих поездок «племянниц», которых поселял в Нью-Йорке. Девушки должны были быть прекрасны, юны, полны и белокуры. Особое предпочтение он оказывал англичанкам, немкам и скандинавкам. Этим С. Вульф мстил за бедного Самуила Вольфзона, у которого в прежние годы конкуренты – хорошо сложенные теннисисты и обладатели солидного месячного бюджета – отбивали красивых женщин. Он мстил надменной светловолосой расе, некогда пинавшей его ногой, тем, что теперь покупал ее женщин. Главным образом он вознаграждал себя за полную лишений юность, не давшую ему ни досуга, ни возможности утолять свою жажду.

Из каждой поездки он привозил трофеи: локоны, пряди волос – от холодных светло-серебристых до самых жгучих рыжих – и хранил их в японском лакированном шкафчике своем нью-йоркской квартиры. Но этого никто не знал, ибо С. Вульф умел молчать.

Еще и по другой причине любил он свои поездки в Европу. Он навещал отца, к которому был привязан с сентиментальной нежностью. Два раза в год он заглядывал на два дня в Сентеш, предупреждая о своем приезде телеграммами. Весь Сентеш волновался. Великий сын старика Вольфзона! Счастливец! Какая голова!.. Он едет…

С. Вульф выстроил своему отцу красивый дом, наподобие виллы, окруженный прекрасным садом. Приходили бродячие музыканты, играли и плясали, и весь Сентеш теснился перед железной оградой.

Старик Вольфзон раскачивался взад и вперед, качал маленькой, высохшей головой и проливал слезы радости.

– Великим человеком ты стал, мой сын! Кто бы мог подумать! Великим, гордость ты моя! Я каждый день благодарю бога!

В Сентеше С. Вульфа любили за его приветливый нрав. Со всеми – богатыми и бедными, молодыми и старыми – он обращался с американской демократической простотой. Такой великий и такой скромный!..

Старик Вольфзон лелеял еще лишь одно желание и мечтал, чтобы оно исполнилось, прежде чем бог отзовет его.

– Я бы хотел увидеть его, – говорил он, – этого господина Аллана! Что за человек!

И С. Вульф отвечал на это:

– Ты его увидишь! Как только он поедет в Вену или в Берлин, – а он поедет непременно, – я дам тебе телеграмму. Ты отправишься к нему в гостиницу, скажешь, что ты мой отец. Он будет рад тебе!

Но старый Вольфзон простирал к небу маленькие дряхлые руки, качал головой и плакал:

– Никогда я его не увижу, этого господина Аллана! Никогда не осмелюсь его побеспокоить! Ноги не донесут меня до него!

Прощание бывало для обоих тяжелой минутой. Старый Вольфзон несколько шагов плелся за салон-вагоном своего сына и плакал навзрыд. С. Вульф тоже проливал слезы. Но как только он закрывал окно и вытирал глаза, он снова становился С. Вульфом, и его темная голова раввина не давала ответа ни на один вопрос.

С. Вульф пробил себе дорогу. Он был богат, известен, его боялись, министры финансов больших государств принимали его почтительно, он отличался, если не считать легких приступов астмы, хорошим здоровьем. Его аппетит и пищеварение были великолепны, аппетит к женщинам – также. И все же он не был счастлив.

Его несчастье заключалось в привычке все анализировать и в том, что в пульмановских вагонах и на палубах пароходов у него оставалось время для размышлений. Он думал обо всех людях, которых когда-либо встретил и запечатлел кинематографом памяти. Он сравнивал этих людей друг с другом и себя с этими людьми. Он был умен и обладал критическим взором. И он с ужасом обнаружил, что был совершенно обыденным человеком! Он знал рынок, он был олицетворением курсового бюллетеня, биржевого телеграфа, человеком, набитым цифрами до кончиков ногтей, но кем же он был помимо этого? Был ли он тем, что принято называть личностью? Нет. Его отца, отставшего от него на две тысячи лет, скорее можно было назвать личностью, чем его. Он стал австрийцем, потом немцем, англичанином, американцем. При каждом из этих превращений он сбрасывал свою кожу. Теперь… Чем же он стал теперь? Да, одному дьяволу известно, кем он теперь стал! Его память, его чудовищная память, механически, на годы удерживавшая номер железнодорожного вагона, в котором он ехал из Сан-Франциско в Чикаго, эта память была его вечно бдящей совестью. Он знал, откуда взята им мысль, которую он выдвигал за свою, где заимствована им манера снимать шляпу, манера говорить, манера улыбаться и манера смотреть на собеседника, наводившего на него скуку. Как только он все это осознал, он понял, почему инстинкт навел его на позу, которая была наиболее ему подходящей: на позу спокойствия, достоинства, молчаливости. И даже эта поза была составлена из миллиона элементов, перенятых им от других.