15.11.90. Писал эпизод вызова к следователю. Есть чувство, что понемногу овладеваю повествованием… В «Лит. газете» прочел интересные футурологические размышления Станислава Лема — одного из тех, чье мнение я всерьез уважаю. Он становится с годами все более пессимистичен. Будущее все более непредсказуемо, темпы перемен во всех областях: экономической, политической, научной, нравственной, экологической — неслыханно убыстряются, нас куда-то несет, и неизвестно куда. Все новые события опровергают мнение фукуямы о «конце истории».
В другой статье напоминают слова А. Камю: «Дела пойдут гораздо лучше, когда будет раз и навсегда покончено с надеждой». Надо учиться жить при чуме… Ну, это нам не привыкать. Если бы не мысль о детях. По Камю, надежда равносильна смирению. А жить значит не смиряться. Где здесь оптимизм, где пессимизм? «Больной не имеет права на пессимизм» (Ницше) — но ведь это о том же.
Штрихи современной жизни. Беженцы заняли здание тюрьмы, поставленной на ремонт, и потребовали их там прописать, в камерах. В Казани шестиклассник залез в клетку пантеры и попытался отнять у нее кусок мяса.
6.12.90. Из рабочего дневника. Вдруг стал разрастаться проходной эпизод с предсказанным землетрясением. И пошла работать мысль…
Как прихотлива творческая кристаллизация! Брошено почти случайно подобранное зернышко — и кристалл уже ветвится, ветвится. Я еще не уверен, что пойду этой дорогой (надо заново пересмотреть с этой точки зрения все уже написанное), но похоже, она может стать плодотворной…
Огромная трудность моего метода: приходится писать все сразу, держать в голове одновременно все эпизоды, потому что конец должен отзываться, мерещиться в начале, а начало зависит от конца. Я не могу писать первую главу, не зная последней; между тем, чтобы узнать, надо писать.
13.12.90. Я все время пытаюсь сопротивляться разговорам о культурной катастрофе, о конце литературы.
— Но я-то еще существую! Я пишу, и только от меня зависит, чего будет стоить написанное. Пока я пишу нечто, заслуживающее название литературы, литература жива.
— Ты забыл еще про читателя. Для существования литературы нужен хотя бы один читатель.
— Я привык больше надеяться на читателя будущего.
— И на то, что рукописи не горят? Но пока ты продолжаешь строчить, игнорируя катастрофу, над тобой уже поднялась рука, и ты вдруг прихлопнут, как муха.
— Ну, этот конец висит над нами заведомо. Раньше ли, позже ли.
— Рука поднялась не только над тобой, но и над твоими детьми. Будущего для них нет.
— Вот тут мне ответить нечего. Тут не о литературе думать, а заткнуться, бежать, спасать их.
22.12.90. В моем стремлении уйти от трагедии, в способности чувствовать счастье существования несмотря ни на что, есть еще оттенок самолюбивой гордости: не допустить или хотя бы не показывать виду, что какая-то внешняя сила меня одолела. Несмотря ни на что, несмотря на очевидность.
Но может быть, способность взглянуть в лицо трагедии, признать поражение, неизбежную для всякой жизни катастрофу нравственно и творчески более плодотворна.
И я не знаю, для чего требуется больше силы, мужества, стойкости. То есть, знаю, конечно. Настоящим-то испытаниям я еще не подвергся. Я как-то написал, что способность к счастью связана с религиозным мироощущением — но кто может сравниться с Иовом?
Л. Я. Гинзбург: литературоведение помогает сохранить литературные произведения, «которые перестают существовать, когда о них перестают говорить».
23.12.90. Картинки времени. На одесской толкучке торгуют перегоревшими лампочками по 4 коп. штука. Я не мог понять, зачем. Оказывается, чтобы на службе подменить ими хорошие, а те брать себе. Купить-то негде.
28.12.90. На темы Л. Гинзбург. Может быть, моя полуглухота — нечаянно подаренный способ отгораживаться от помех мира. Шум чьего-то радио не помешает мне писать — для этого достаточно заткнуть одно ухо: занята лишь одна рука. (Пастернак терзался в Чистополе).
Я всегда гордился способностью писать несмотря ни на что — делать свое дело. Может быть, зря гордился. Вопрос, что и как при этом пишется — с усилием возможна только механическая работа, когда не слышишь диктующего голоса. «Пою, когда гортань сыра, душа суха». А если сознанье хитрит — лучше замолчать. Поэты молчали годами не просто потому, что их не печатали или не было уединенной комнаты: душа была невосприимчива. Может быть, проза менее чувствительна, тут больше элемент чернорабочий. Но, может, мы и прозы подлинной не имеем.
Социальное самоосуществление, признание писателя важны в общих случаях, для массы хороших писателей и поэтов: тут можно сказать о несостоявшихся, переродившихся судьбах. Но это правило теряет силу для гениев: Платонов, Мандельштам выдержали четверть века несуществования (для читателей). А может, выдержали бы и полвека, и век.
Из рабочего дневника. Трудно входить в работу после перерыва (вызванного заработками и хлопотами). Утрачивается измерение прозы.
2.1.91. Я недоволен собой: пишу плохо, без уверенности, все больше уточняю замысел, заново компоную. Но, может быть, это правильней всего: написанное приходится переписывать, переосмысливать; все становится обобщенней, переводится в более высокую реальность. Чтение Кафки на этом этапе самое плодотворное.
3.1.91. Из рабочего дневника. Следователь и др. сами боятся катастрофы и подразумевают за мной знание. Я прочел, но не понял — может быть, вспомню, пойму. Они тоже не уверены, тоже ищут во мне помощи, спасения. Тетрадку-то упустили.
11.1.91. Удивительно! Вдруг наткнулся в книге Max Brod tiber KaSa на такое (c. 327): «Rossman (в романе «Америка») ist wirklich vom Autor «umgebracht» worden: das Schlufikapitel ist eine Vision, deren Zeit (falls man da tiberhaupt noch von Zeit und Raum sprechen kann) die Zeitlosigkeit, die Ewigkeit ist, aber vom irdischen Leben her gesehen, also ein eigenartiges Zwischenreich und jenseitiges Leben, in dem ja wahrlich ftir jeden Platz ist, in dem «alle gebraucht werden». Rossman ist in die Transzendenz eingegangen, in eben jenem Sinne, den Karl Jaspers formuliert: «Der Mensch als einzelner in seiner Existenz… ist in seiner Bindung an den transzendenten Gott und durch diese unabhangig gegentiber aller Welt». («Россман (герой романа) действительно был автором «убит»: заключительная глава есть «видение», время действия которого (если тут вообще можно говорить о времени и пространстве) есть безвременье, вечность, но увиденная как бы из земной жизни, то есть своего рода промежуточная область, потусторонняя жизнь, в которой поистине есть место для каждого, в котором «все оказываются нужны». Россман вошел в трансценденцию, в том самом смысле, как об этом говорит Карл Ясперс: «Человек, являясь отдельным существом… оказывается связан с трансцендентным Богом и благодаря этому независим от всего мира»). Но ведь это почти дословно мой замысел.
25.1.91. Работа в очередном тупике. Я пишу, чтоб хоть как-то, технически выстроить текст, но чувствуя, что все придется переписывать. Главное, не удается подняться над психологическим реализмом. Между тем нарастает чувство, что это может быть серьезный философский замысел.
29.1.91. Философия. Попытки вспомнить строчки Феликса — как попытки «припомнить жизнь», как «вспышки сознания в беспамятстве дней»…
Мы живем беспамятно. Попытка вспомнить — всегда творчество.
2.2.91. Утром начал перечитывать первые главы — плохо, а главное, безнадежно. Но как часто бывает, на глубине кризиса вспыхивает искорка, идея, и сюжет оживает вновь. Только надо сначала забыть о желании успеть к какому-то сроку и возможности напечататься…
Из рабочего дневника. Искорка полуслучайной мысли: зарождающийся в герое страх — страх рождающегося, выходящего из утробы в открытый мир, с холодом, ветром, звуками (как будто до сих пор был глуховат)…
11.2.91. Странное чувство: общественной бесформенности, неизбежного усугубления катастрофы (отсутствие самых необходимых продуктов, дороговизна уже становятся угнетающими), может быть, неизбежной крови — и в то же время удивительная полнота бытия, мыслей, редкостная красота леса, тихое, целящее прикосновение снежинок к лицу, дети, любовь, работа, книги, тревоги.