Изменить стиль страницы

Я вел свою партию, Гном вторил. Мама безмолвно – и это настораживало – терпела наши выходки, а между тем «ситроен» черепашьим темпом продвигался к полицейскому кордону. Так песчинка в верхней колбе песочных часов сползает к отверстию.

– Почему мы не можем поехать за Гуфи?

– Так несправедливо.

– Хочу Гуфи, хочу Гуфи, хочу Гуфи!

– Мы что, так безо всего и поедем отдыхать?

– Хочу мою пижаму!

– А я хочу «Стратегию»!

Мама смотрела прямо перед собой, стиснув побелевшими пальцами руль «ситроена». Боковым зрением я видел, что у фургонов дежурят полицейские. Бессознательной неприязнью к ним я уже заразился («Слава оппозиции и позор полиции»), но бояться их еще не начал; кроме того, я был слишком поглощен своей обидой на маму.

Моя несознательность нас спасла.

Должно быть, полицейский, которому предстояло проверить у нас документы, заглянул в салон «ситроена», увидел замученную, изжелта-бледную женщину и двух наперебой вопящих мальчишек… И подумал: «Вот бедняжка». Он махнул нам рукой – езжайте.

Когда кордон исчез из зеркала заднего вида, мама завела руку за спинку сиденья и попыталась погладить нас по щекам. Я увернулся. Гном последовал моему примеру. Я рассудил, что этим нелепым способом она пытается к нам подлизаться, – наверно, потому, что за рулем не может прибегнуть к Обезоруживающей Улыбке, и не захотел перед ней капитулировать: много чести. Голова моя была забита мыслями о Бертуччо, миланесах, «Стратегии», школе, пропущенной серии «Захватчиков» и перспективе провести нежеланные каникулы в школьных ботинках.

Наверно, в тот момент мама почувствовала себя страшно одинокой.

15. Много ли я знал о происходящем?

Мир, в котором живет ребенок, может уместиться в ореховой скорлупке. В географическом плане наша вселенная – это лишь дом да школа. В лучшем случае к ней добавляются кварталы, где обитают родственники: дедушки, бабушки, двоюродные братья… В моем случае мир преспокойно умещался на крохотном лоскутке земли во Флоресе – между перекрестком улиц Бойяка и Авельянеда, где находился мой дом, и площадью Флорес, рядом с которой высилась моя школа. За пределы этой территории я вырывался, лишь когда мы ездили отдыхать (в Кордобу Барилоче или ни море) или – все реже и реже – навещали дедушку с бабушкой на ферме в Доррего. Наши первоначальные представления о внешнем мире зависят от людей, которых мы безотчетно любим. Если ты подмечаешь, что старшие переживают оттого, что не могут найти работу, или потому, что зарплата мизерная, а начальник хам, то, сопереживая им, делаешь вывод, что внешний мир жесток и груб. (Это политика.) Если ты подмечаешь, что старшие ругают некоторых государственных деятелей и высказываются в поддержку некоторых представителей оппозиции, то, сопереживая им, делаешь вывод, что первые – плохие, а вторые – хорошие. (И это политика.) Если ты подмечаешь, что при виде военных или полицейских старшие начинают нервничать и испуганно трястись, то, сопереживая, делаешь вывод, что эти дядьки – чудовища вроде тех, которые живут в сознании любого ребенка. Чудовища как чудовища, только форму носят. (И это тоже политика.)

Так уж вышло, что я соприкасался с политикой куда теснее, чем мои ровесники в других местах и в другие эпохи. Мои родители выросли при диктатуре – точнее, при нескольких диктатурах, сменявших одна другую; рассказывая о своей юности, они непременно упоминали о генерале Онгании. Опознал бы я это чудовище, если бы увидел? В народе его звали Морж, и потому у меня он ассоциировался с одной безумной битловской песней; мельком увидев где-то его фотографию, я запомнил главное: фуражка, длинные усы, злодейская физиономия.

Помню, поначалу мне нравился Перон, потому что он нравился моим родителям: каждый раз, когда они произносили «Старик», в их голосах звенела музыка. Даже бабушка Матильда – эта вечная реакционерка с аристократическими замашками – проявила к нему снисхождение; зачем же Старик на восьмом десятке лет вернулся из изгнания на родину, если не из искреннего желания все уладить? Но потом, похоже, что-то поломалось: музыка переменилась, в ней зазвучала неуверенность, сменившаяся зловещими аккордами. Потом Перон умер. И возобладала тишина.

(В то время дедушка с бабушкой впервые съездили в Европу и привезли много всякой ерунды, в том числе каталог музея Прадо. Я часто его перелистывал (обожаю живопись), но после первого же раза старался пропустить страницу с «Сатурном, пожирающим своих детей» Гойи: слишком уж жуткая картина. Сатурн – страхолюдный старик исполинского роста – ухватил руками крохотного младенца и глодал его головку. Помню, мне подумалось: «Сатурн и Перон – два самых старых человека, которых я видел в жизни». Одно время Сатурн чередовался в моих кошмарах с футболкой «Ривер-Плейта» – подарком дяди Родольфо.)

Все перепуталось: похищения людей, перестрелки, взрывы, забастовки; сторонники Старика – и среди жертв, и среди палачей. С некоторыми политиками все было ясно. Исабелита, вдова Перона, произносила речи писклявым голоском – совсем как у чревовещателя, когда он говорит за куклу. Ее ближайший приспешник Лопес Рега подозрительно смахивал на Минга, злодея из комиксов о Флэше Гордоне, только бороды у него не было да ногти короткие. Но все остальные сливались в моем восприятии в однородную серую массу. Узнав об убийстве какого-то Руччи – он был профсоюзный деятель, – я вконец растерялся: за дело его убили или зазря? Радоваться или скорбеть? Суть дела так и осталась мне неясна. Важнее было другое: Руччи погиб в паре кварталов от моего дома, в самом центре Флореса, по соседству; если бы в тот день я пошел в школу не обычной дорогой, а сделал крюк через тот перекресток, то сам услышал бы выстрелы, увидел бы кровь на мостовой.

Убийство Руччи произошло не в той вселенной, которую я видел только по телевизору. Не там, куда я попадал лишь изредка, если мы выбирались в какой-нибудь кинотеатр в центре. Руччи расстреляли из автоматов прямо в «моем» мире, на лоскутке земли между моим домом и моей школой. Наверно, тогда-то я и начал понимать, что чума не признает границ и ни для кого не делает исключения.

Это и есть политика.

Когда в 1976 году, спустя несколько дней после начала учебного года, произошел переворот, я сразу смекнул: ничего хорошего не будет.

Новым президентом стал господин в фуражке, с длинными усами и злодейской физиономией.

16. На сцену выходит Давид Винсент

К маминым друзьям мы приехали как раз к началу «Захватчиков». Подруга мамы усадила нас перед телевизором. Мама побежала в магазин за молоком и «Несквиком», чтобы задобрить Гнома.

«Захватчики». Наш самый любимый сериал. Главный герой, архитектор Давид Винсент, – единственный, кто знает, что нашу планету тайно захватили пришельцы, выдающие себя за людей. Разумеется, Винсенту никто не верит. Как заподозрить пришельцев в толстом дядьке или молоденькой блондинке – они же очень милые, и одеты обычно, и по-испански говорят без запинки (сериал был дублированный, как и учебный фильм сеньориты Барбеито)… Но у Давида Винсента припасена козырная карта: он знает, что у пришельцев, прикидывающихся людьми, есть один производственный дефект или что-то в этом роде: мизинцы у них словно деревянные – не гнутся. А если убить пришельца, он падает и испаряется, а на земле остается только темный ореол, как на месте кучи мусора, которую убрали.

В пятидесятые годы существование параноидальных фантастических фильмов типа «Вторжения похитителей тел» объяснялось одной простой причиной – шла «холодная война». Под личиной любого happy american[19] мог скрываться коммунист, исподтишка разъедающий живую ткань демократии, чтобы заменить ее бездушным ульем с механическими пчелами. Но в семидесятых «Захватчики» были всего лишь вариацией избитой темы, малобюджетной поделкой. Главного злодея играл актер, намертво застрявший в своем амплуа: в Голливуде ему поручали только роли эсэсовцев. Но сюжет «Захватчиков» нашел необыкновенный отзвук в сердцах тех зрителей, для которых этот сериал особо и не предназначался. Ребенок открывает для себя мир впервые, и поэтому все дети узнавали в Давиде Винсенте себя. Как и он, дети, всматриваясь в лицо незнакомца, каждый раз гадают, друг перед ними или враг, союзник или отъявленный злодей; наши сердца бились в одном ритме.

вернуться

19

Счастливого американца (англ.).