"В Байроне влияние Руссо отражается как сила, гораздо более испорченная, нежели исправленная. Здесь чувствуешь отпечаток скептицизма. Руссо образовал поэтический эгоизм певца Чайльд Гарольда и Лары, а Вольтер виден в философическом воспитании певца Дон-Жуана. Байрон имел перед глазами и в памяти "le bosquet imaginaire de Clarens", равно как очаровательные и столько раз помещенные берега Лемана: Руссо ему сообщил много вдохновения для картин мизантропии и любви.
"В "Meditations" Ламартина, в восхитительной сладости его стихов, нельзя не чувствовать местами некоторых пленительных звуков "du Vicaire Savoyard et du Promeneur solitaire". Если много на него действовал божественный язык Расина, то еще более роскошь картин Руссо. Тот и другой почерпали все из одного источника - духовности и любви.
"Влияние Руссо видно также в одном из самых гневных противников, каких только встречали в наше время сочинения женевского философа. Ламене представляет многие черты сходства с автором Эмиля. Видно, что он образовался в этой школе и заимствовал из нее гораздо более, нежели где-нибудь. Воспитанник Руссо носит в душе некоторые смелые и необщежительные мнения своего учителя.
"Руссо как моралист не всегда одинаков, но часто является возвышенным и благотворно-наставительным. В чем можно упрекать его, то ничтожно перед суммою прекрасных истин, которыми ему одолжены. С ним можно поступить так, как древние поступали с своими героями: вознося их над человечеством, они предавали забвению все то, что было в них немощного. В заслугах Руссо исчезают его заблуждения, как человека. Таким образом, он сохранит всегда права свои на удивление наше, как гениальный писатель, несчастный по самому гению своему, как мудрый и наставительный друг первого детства, как красноречивый защитник религиозных чувств в век скептицизма".
14/2 апреля 1838. С тех пор как я отправил к вам последнее свое письмо, многое вошло в универсальные мои заметки, и я сожалею, что не успевал всего записывать подробно. Впечатления живые и воспоминания, теперь, под пером, сделаются мертвою буквою. В прошлую субботу был я в палате юстиции. Там происходило любопытное заседание de la cour de cassation по делу Монтаржиского процесса относительно свободного вероисповедания во Франции. Я видел там Брума (Brougham), которого привез туда генерал-прокурор Дюпень и посадил подле себя. С Брумом приехала в палату m-me Martinetti, болонская красавица, знаменитая умом, любезностию и даже ученостию. В нее можно еще влюбиться, а ей уже 65 лет. Цвет лица свежий и румяный; глаза горящие и прелестно-выразительные. Брум был знаком с нею в Болоний, где он, с Манти читая по утрам Данте, по вечерам с Мартинетти беседовал об итальянской и немецкой литературе. И здесь она отыскивает для него немецкие философические книги, замечает в них то, что ему нужно для издания IV части его "Натуральной философии", {8} а пятнадцатилетняя дочь Брума переводит для него отмеченное, потому что сам Брум не знает немецкого языка.
18/6 апреля 1838. Вот вам описание того, что происходило в палате юстиции по случаю рассуждения о вероисповедании. Трибунал вошел в камеру. Члены уселись. Президент дал знак члену-советнику Брессону, что время начать изложение дела. Брессон более часу читал сделанную им записку обо всем процессе, как в первой инстанции, так и в королевском суде (cour royale) в Орлеане, и мнение орлеанского генерал-прокурора, протестовавшего против решения тамошнего королевского суда. После него адвокат Jules de Laborde начал свою plaidoirie в пользу протестантов, осужденных в первой инстанции и оправданных во второй. Он также говорил более часу, с жаром и красноречием, но и не без излишней иногда декламации французских адвокатов. Генерал-прокурор Дюпень слушал со вниманием и готовился возражать адвокату. Дюпень сказал Бруму, что он принужден написать все, что намерен импровизировать в ответ адвокату, дабы не подать повода враждебным журналистам к толкам и напраслине. Этот навык - все упомнить, не только главный ход мыслей, доказательств, но даже оборотов фразы, выражений своего противника в длинной речи, быстро произнесенной, - покажется почти невероятным; но Дюпень в своем соседстве имел в виду одобрение и образец в сем роде возражений, хотя впрочем Брум и не разделял в сем процессе мнений своего приятеля Дюпеня. Уверяют, что Брум, после ответа Дюпеня на речь адвоката, сказал: "Дюпень не убедил меня".
Вопрос состоял в том: на основании хартии 1830 года и уголовного уложения, каждый имеет ли право, без предварительного разрешения правительством, публично отправлять всякого рода богослужение? Вот пятый параграф хартии, на коем право сие основано: "Chacun professe sa religion avec une egale liberte, et obtient pour son culte la merae protection". По мнению адвоката Лаборда, все прежние постановления уголовного уложения сим параграфом хартии уничтожаются. По мнению Дюпеня: "La liberte des cultes nexclut pas la police des cultes". Сими словами, кажется, можно выразить всю сущность его опровержения. С тех пор как во Франции возникло столько французских всякого рода и всякого толка церквей, столько расколов и новых сект религиозных и индустриальных, сей вопрос сделался важным как в политическом и нравственном, так и в полицейском отношении. Лаборд старается доказать, что хартия, относительно свободы вероисповеданий, "ne cree pas un droit, mais qu'elle le constate". Лаборд, рассматривая предмет свой со всех сторон и приводя в пример законодательства Америки и Англии, воспользовался сим случаем, чтобы сказать слова два в честь Брума: "Voila ce qui se passe en Angleterre, et ce que, sans crainte d'etre dementi, je peux enoncer dans cette enceinte, ев presence de Tun des plus celebres representants de la nationalite britannique".
Речь де Лаборда произвела сильное впечатление на слушателей. Брум и сам Дюпень хвалили красноречие оратора. На несколько минут последовал роздых. Потом Дюпень прочел предложение (requisitoire), написанное им во время ораторства адвоката, и заключил отвергнуть представление генерал-прокурора орлеанского: заключение сие тем более всех удивило, что он в предложении своем силился опровергнуть все доводы адвоката и ни в чем не соглашался с ним. Трибунал отложил до следующего заседания решение свое - и мы разъехались.
Во время возвращения своего, в карете, мы условились на другой день ехать в Notre-Dame слушать проповедника Равиньяна, огласившего, что предметом его конференции будет бессмертие души. Сказано, сделано. И там был Брум с m-me Мартинетти. Но церковь была уже так полна за полчаса до конференции, что мы едва нашли места за колоннами, и только два стула. Несмотря на громогласие Равиньяна, Брум худо слышал его и в начале проповеди уехал. Мартинетти осталась. Я дослушал с нею умную, иногда и красноречивую проповедь. Я показал ей Шатобриана, Ламартина, Берье и академика Roger, кои сидели вокруг архиерейских кресел. Парижский архиепископ бывает всякой раз на конференциях Равиньяна, как за два года перед сим бывал у Лакордера. Иезуит Равиньян, до вступления в орден бывший генеральным адвокатом в Париже, пользуется большим уважением в Сент-Жерменском предместий: там я слыхал его a St. Thomas d'Aquin.
Брум предполагает издать в трех частях свои речи, в парламенте произнесенные, с портретами тех лиц, о которых упоминается в его речах. Так, например, к речи своей о Веронском конгрессе написал он портреты императора Александра, Кастлере и Горнера, члена парламента, сделавшегося известным речью о Генуе в 1815 году. Характеристика Кастлере примечательна беспристрастием. Хотя Брум не любил его и был главою оппозиции, когда Кастлер был главою министерства, но он отдает полную справедливость твердости его характера, политической и личной его неустрашимости. С невежеством, необыкновенным в Англии, даже и в политической истории своего народа, Кастлер соединял подробное знание дел своего времени и тогдашних отношений английского министерства. Это познание настоящего давало ему какую-то уверенность в самом себе и поверхность над истинными талантами, с коими он встречался на конгрессах, в кабинете Доунингской улицы и в парламенте.