Как ее лечил Григорий, я не спросил, да и вообще я мало говорил и спрашивал, а только слушал и диву давался.

Из Петербурга, в первых числах мая, я поехал в Саратов, к Гермогену, по служебным делам.

На пути, в Москве, я с Гофштеттером,5 сотрудником «Нового Времени», заехал к редактору «Московских ведомостей» - Льву Тихомирову. Он сначала не хотел меня принимать за то, что я, защищая в январе месяце Распутина, бранил его, Тихомирова, за изобличение в газете Григория. Я по телефону указал Тихомирову, что истина требует с ним беседовать. Лев Тихомиров смягчился и принял меня. Мы долго беседовали с ним о Распутине.

Он обвинял меня, а я, как мог, оправдывался…

- Вот вас за то, что вы стоите за Распутина, очень не любят Джунковский, Тютчева, воспитательница царских детей, и сама вел. кн. Елисавета Феодоровна.

- Да разве я виноват, разве у меня злая воля, что, не зная худого дела за Григорием, я защищал его.

- И теперь не знаете?

- Нет, теперь знаю! И уже защищать не буду. А почему вел. кн. не откроет глаза царям на Распутина, ведь она там часто бывает? А Тютчева? Что они накидываются на меня? Я давно слышал, что они ведут против меня кампанию и вредят моему, народному, святому, царицынскому делу!

- Да вы не горячитесь, - советовал мне Лев Тихомиров.

- Как не горячиться? Они, значит, боятся там рот раскрыть?! А я бы раскрыл, да ведь, как туда добраться-то мне. Прямо пойти, напролом, застрелят, как собаку, и вечной памяти даже не пропоют. Скажите княгине и Тютчевой, чтобы они не грешили, не травили меня. У меня и так врагов много. Пусть они сделают доброе дело: пусть изобличат Распутина. А мы люди маленькие, и ничего не можем сделать. Я и так еле-еле держусь в Царицыне.

Тихомиров слушал меня внимательно, и в конце концов мы как будто расстались друзьями, хотя он не обещал мне помочь ничем.

Приехавши в Саратов, я увидел там Григория, прибывшего из Казани, по всей вероятности, от Лохтиной.

В этот раз, вошедши из Гермогенова кабинета в свою комнату, я увидел довольно странную картину: в глубине комнаты стоял Григорий, одетый в мою рясу, и на нем был мой золотой наперсный крест. При виде меня, он как-то противно, заискивающе, как будто только что совершил какую пакость, начал улыбаться и говорить: «Ну, ну, что, дружок, как мне идет ряса? Ну-ка, скажи, скажи?»

- Ничего, идет, - протянул я, а у самого мысль в мозгах так и прыгала: « идет, как свинье шелковое платье.»

- А может лучше так, вот как? - при этом Григорий взял со стола мой клобук и надел себе на голову.

- Нет, не идет, - сказал я, а сам думал: «Ох, монах, пусти тебя в монастырь, ты так намонашишь там, как козел в огороде с капустой». - Вместе с этим я недоумевал: «И что ему в голову взбрело одеться в рясу; и крест повесил; уж не хочет ли быть попом? Вот тварь-то! Будет! Ведь не даром он мне как-то говорил: - Вот сделают меня попом, буду царским духовником, тогда уж из дворцов не выйду, а Прасковья пусть уже с детьми живет, а я только помогать буду, а домой не буду ездить. Ведь пройдет, ей Богу, пройдет!

Я мыслил об этом безошибочно. Через какой-либо час мое недоумение разрешилось.

Я начал собираться в Царицын. Гермоген мне говорит: «Погодите, не уезжайте; здесь дело есть».

- Владыка! Там же застой, без меня там и постройка монастыря остановилась. Я и так уже больше недели шляюсь. Отпустите.

- И вечно вы торопитесь! - недовольно проговорил Гермоген. - Останьтесь, уважьте мою просьбу, дам вам здесь серьезное дело, а там в Царицыне подождут.

- Ну, хорошо, владыка! Останусь. Не обижайтесь. Какое же дело прикажете делать?

- Да, вот, Григория Ефимовича нужно в священники приготовить.

- Владыка! Да он же безграмотный, читать и писать не умеет, да и в жизни…

- Ничего, покается, а его только нужно научить ектениям и возгласам.

- Хорошо. Ради послушания сейчас же займусь делом.

Сели мы с Григорием в гостиной за круглым столом, на мягком диване; Гермоген принес свой большой крупной печати служебник, и я начал учить Распутина священству.

- Ну, брат Григорий, вот произнеси это: «Миром Господу по…молимся».

Григорий в служебник не смотрел, водил только пальцем приблизительно по тому месту, где было напечатано прошение, задирал высоко голову, вытягивал губы и каким-то гнусавым голосом монотонно тянул: «Мером Господу помолимся!»

При этом казалось, что он уже заранее представлял себя в роли священника, влюблялся сам в себя и мечтал, без сомнения, как он наденет рясу, в рясе окончательно вберется во дворец и будет царским духовником.

В первый день он выучил первое прошение.

Я думал: с таким учеником я далеко не уйду! И не ушел.

Весь второй день я бился с Григорием над вторым прошением: «О свышнем мире и о спасении душ наших Господу помолимся».

Григорий этого прошения осилить никак не мог. Оно ему не давалось. То он начинал произносить его с конца, то с начала, то сбивался на первое прошение…

В конце концов я не выдержал, пошел к Гермогену и говорю: «Владыка! Да отпустите же меня, пожалуйста, в Царицын!»

- Что так? А как же брат Григорий?

- Ничего, владыка, не выходит. Не поверите ли: целый день сидели над вторым прошением, и ничего не вышло. Не усваивает, да часто бегает к эконому… Отпустите, владыка… Ведь он - настоящий челдон, ничего не усваивает. Так, какой-то обрубок.

Гермоген низко опустил голову и долго молчал. Потом сказал: «Да, я и сам вижу, что Григорий неспособен. Ну, с Богом! Езжайте домой». Я поклонился Гермогену в ноги и ушел в свою комнату.

А после, в 1913-1914 гг., Григорий всегда на вопрос, обращенный к нему газетными сотрудниками и вообще людьми из публики: «А правда, Григорий Ефимович, что вы хотели быть священником?» - неизменно отвечал одно и то же: «Ну, куда мне, мужичку безграмотному!»

- А вот все говорят, что хотели?

- Врут, что с вралями поделаешь!

Это печатали в газетах, и это верно, судя по факту подготовления мною Григория к принятию священства.

В одном поезде и купе выехал из Саратова со мною и Григорий. Ехали в первом классе. В наше купе, в Саратове же, сели два важных господина. Они меня узнали и завязали разговор. Один из них показал мне карточку председателя Государственной Думы - А. И. Гучкова и прибавил: «Я часто у него бываю».

Из их разговора, в котором они часто упоминали имя Столыпина, Государственную Думу, отрубное хозяйство, и из того, что они часто выглядывали из окна вагона и указывали пальцами вдаль, где виднелись новые постройки и хутора, я понял, что они посланы Столыпиным, поклонником закона 9 ноября, посмотреть в пределах Саратовской губернии, как обстоит дело с выделением крестьян из общины на отруба.

- Куда едете? - спросил один из них, обращаясь ко мне.

- Домой, в Царицын!

- У Гермогена были?

- Да. Знаете его?

- Как же, знаем лично и много слышали про него.

Тут вмешался Распутин: «Да, брат, были у Гермогена, хороший он человек. А жиды его бранят».

- Мы с вами не разговариваем, - недовольно бросил в сторону Григория член Думы.

- Почему же не разговаривать? Либо я не такой же человек! Со мною повыше, похлеще вас люди, да разговаривают.

- Да о чем они с мужиком будут разговаривать; вот с иеромонахом поговорить, с образованным человеком, это дело вероятное.

- А разговаривают, - настаивал Григорий, - да еще как? Советов его спрашивают, слушают его…

- Не может быть! Никогда не поверим, чтобы мужика слушали образованные люди…

С Григорием произошло здесь нечто особенное. Он страшно заволновался, заерзал на мягком диване, потом как-то подпрыгнул, упершись руками в диван; влез на него ногами, поджал их под себя, забился в угол, засверкал своими большими, круглыми, серыми глазами, рукой сбил волосы на лоб, задергал бороду и зашлепал губами. В этот момент он походил на безумного, и страшно даже было на него смотреть.

вернуться

5

У «старца» с Гофштеттером была какая-то неприятность. Об этом можно судить из следующего письма Распутина к Сазоновым: «Ласкаю дорогих родных моих. Скажи Гофштеттеру, пусть меня никогда не бранит, - я его жену очень люблю, его - менее, и деток люблю, но они балуют. Всех целую». (Дневники Лохтиной.)