Изменить стиль страницы

Ибо поистине,

"Тот, кто верит вам
И дружбе вашей —
плавает в воде
С свинцом на шее!"

Но студенты не переняли триединого лозунга, война тянулась без конца, от «патриотизма» не осталось и следа, поражение шло за поражением, национальная честь не восстановлялась, земщина безмолвствовала, как утопленник, — и вот г. Струве, этот проницательный и умеренный политик, который собирался "доводить правду", который правую руку протягивал гг. Шипову и М. Стаховичу (N. B. - для нас так и неясно, что сделал с рукой Струве г. Шипов; что касается Стаховича, то он обвинил кн. Мещерского в клевете за выраженное им соображение, будто Стахович сотрудничает в "Освобождении"), этот, говорим, проницательный политик стал искать употребления для своей левой руки. Осенью 1904 г. Струве отправился из Штуттгарта в Париж и протянул эту свободную руку финляндской партии "активного сопротивления", польской социалистической партии, на знамени которой значится независимость Польши, и партии социалистов-революционеров, которая как раз в это время отказывалась от буржуазной революции и требовала революции почти-социалистической. Г. Струве вступил с ними в коалицию. Вы понимаете это? Это был героизм отчаяния. Казалось, г. Струве сжег за собой все земские мосты. На это парижское лобызание оппозиции и революции была приглашена и социал-демократия. Но она осталась дома. Надеемся, теперь все лобызавшиеся стороны признают, что она поступила разумно.

Казалось, повторяем, г. Струве уничтожил за собой все земские мосты. Но это ошибка. Вспомним, что "незыблемые основы политического миросозерцания" всегда охраняли для него мосты отступления на "раз избранном пути".

6 — 9 ноября 1904 г. состоялся исторический московский съезд, от которого все Кузьмины-Караваевы ведут летосчисление, — и г. Струве решительно отдал обе руки земцам, бесцеремонно выдернув левую у новых союзников и даже не извинившись перед ними. О коалиционном лобызании забыли, как будто его и не было.

Отныне г. Струве как бы снова укрепился в том убеждении, что "революционного народа в России нет", и что решающее слово принадлежит поэтому земцам. Правда, в 1898 г. Струве отказывал русскому либерализму в будущности. Правда, в 1901 г. он гордо говорил земцам, что за «нами» дело не станет. Правда, в мае 1904 г., т.-е. всего за несколько месяцев перед тем, г. Струве заключал для чего-то соглашение с революционными организациями, — но в ноябре уже все было забыто, а 7 января 1905 г. Струве писал: "Революционного народа в России нет", особенно же его нет… в Петербурге и в Москве.

7 января 1905 г.! Момент был выбран необыкновенно удачно. Редактору «Освобождения» пришлось в N от 7 января вкладывать воззвание о пожертвованиях в пользу жертв 9 января. У г. Струве все-таки хватило мужества или… безмятежности распространять этот номер.

После Кровавого Воскресенья земцы были отброшены, с рабочими интеллигенция восторженно носилась ("какая прелесть — эти рабочие!", — писали г. Струве из столицы), требования рабочей петиции оттерли на задний план ноябрьские «пункты» земцев. Г. Струве нимало, по-видимому, не поразился, что между 7 и 9 января народился в России революционный народ, и в своей оценке петербургских событий дал косвенным образом понять, что в его душе воскрес республиканец. "С этим царем мы больше не разговариваем!" — писал он тогда. Ах, зачем он это писал… Через 11 месяцев, 6 декабря, он обвинял Витте в том, что граф стал между общественными деятелями и Царским Селом: все рушилось оттого, что им приходилось разговаривать с министром, а не с самим монархом. ("Полярная Звезда" N 1, стр. 9.)

С 9 января началась очевидно для всех русская революция. Отношение г. Струве к революции должно быть рассмотрено более обстоятельно.

Еще до январских событий, с начала банкетной полосы, рабочие появлялись из своего социального подполья на собраниях различных либеральных «обществ», в думах, на земских заседаниях и пытались вступать в диалог с земскими либералами и освобожденцами. Рабочие нарушали этим уставы обществ и собраний, беспомощные и боязливые либеральные председатели обыкновенно закрывали собрания, которые иногда превращались в митинги, иногда расходились. Г. Струве решительно выступил против этой «дезорганизаторской» тактики. "Если б это была революция, — писал он, — другое дело, перед революцией мы бы преклонились. Но это не революция. Это простое срывание собраний".

Беспорядочные появления на либеральной территории передовых отрядов пролетариата вносили, конечно, дезорганизацию в распорядок либеральных разговоров. Но из этой «дезорганизации» в значительной мере вырастало то настроение, которое создало 9 января. Г. Струве «принял» 9 января, и, разумеется, не вспомнил, как старательно он подрывал, по мере сил, политические корни этого события.

Когда началась полоса хаотических стачек, охватывавших профессии, города, порты, железные дороги, области, г. Струве, как проницательный политик, восстал против этой дезорганизации национального хозяйства: в бесплодности этих стачек для него не было сомнения.

Разразилась всеобщая стачка в октябре, которая заставила реакцию взять под козырек пред революцией. Когда г. Струве увидел бумагу (манифест 17 октября), он немедленно признал октябрьскую стачку «славной», а в "Полярной Звезде" даже — «достославной». Только те бесчисленные частные, местные, районные, областные стачки, которые подняли на ноги весь наемный люд, пропитали его чувством солидарности, заставили каждую часть его сознавать свою связь с целым, научили его перекликаться из конца в конец — только эти необходимые подготовительные стачки г. Струве объявил бесплодной дезорганизацией национального хозяйства! — Мы не знаем, к сожалению, считал ли г. Струве октябрьскую стачку достославной, когда она начиналась? И мы не знаем также, считал ли бы он ее достославной, если б она непосредственно не привела к манифесту 17 октября?

Когда рабочие вторгались в сферу банкетной компетенции освобожденцев, г. Струве говорил: будь это революция, другое дело; но это простая дезорганизация. Он не видел одного: то, что он отвергал якобы во имя революции, было не чем иным, как прорезыванием самой революции. То же самое со стачками. Возбужденная рабочая масса и раз, и другой, и третий, и десятый, напирала на ограниченные рамки городов, районов, профессий, отступала, снова напирала, билась локтями о стены, падала, снова и снова наступала, — пока не рванулась, наконец, вперед, как одно революционное целое в октябрьские дни. Социал-демократия по мере сил облегчала этот мучительный процесс. Когда разрозненные, «безрезультатные» стачки сотрясали тело пролетариата, г. Струве видел в них только дезорганизацию хозяйства, но он одобрил октябрьскую стачку задним числом за ее полупобеду. А между тем эта «славная» стачка относится к предшествовавшим ей «бесплодным» стачкам, как к неизбежным и объективно-целесообразным схваткам родового процесса…

В последнем номере «Освобождения», чтобы закончить этот журнал так же достойно, как он его начал, г. Струве обрушился на социал-демократию за университетские митинги и за ее стачечную тактику, преследующую не благо рабочих, но лишь выгоды политической пропаганды. Станет ли теперь сам г. Струве отрицать, что если частные стачки подготовили славную общую стачку, то университетские митинги дали ей объединяющий политический лозунг?

Октябрьская стачка амнистировала г. Струве. Он вернулся в Россию, и на земском съезде в Москве наш непреклонный демократ оказался не на левом крыле, с Петрункевичем, даже не в центре, с Милюковым, а на правом крыле, с Шиповым, — и это не по нашей придирчивой оценке, но по определению освобожденцев из "Нашей Жизни". Выждав падения революционной волны, г. Струве принялся за издание конституционного органа на почве, созданной манифестом 17 октября. Для того, чтобы его прошлое не питало ничьих опасений за его будущее, г. Струве в публикациях об издании "Полярной Звезды" объявил о своей искренности. Каемся, мы никогда не питали доверия к тому целомудрию, которое боится, что его не оценят, и потому демонстрирует себя на площади, — при чтении объявления мы покачали головой. И мы не ошиблись.