С этими словами тетка моя удалилась, а мы остались, глядя друг на друга и словно бы воскреснув из мертвых. М. М. с улыбкою спросила меня, вправду ли ты сын г-на де Брагадинт. Мне пришлось отвечать, что среди иных вероятностей можно предположить и эту, но что по имени твоему нельзя заключить, будто ты внебрачный его сын, а тем более законный — ведь синьор этот никогда не был женат. М. М. отвечала, что когда б ты оказался Брагадин-младший, она бы весьма огорчилась. Тогда я почла своим долгом сказать ей настоящее твое имя и то, как г-н де Брагадин просил меня тебе в жены и после просьбы его меня поместили в монастырь. Так что у женушки твоей, дорогой друг, более нет секретов от М. М. Надеюсь, ты не почтешь меня болтливой: пусть лучше любимая подруга наша узнает простую и чистую правду, нежели правду с примесью лжи. Весьма нас позабавило и посмешило то, с какой уверенностью все говорили, что ты провел ночь на балу у Бриати. Когда люди не знают какой-то детали, недостающей для полноты истории, они выдумывают ее, и нередко правдоподобие весьма кстати подменяет собою правду. Одно могу я сказать: объяснение это пролило бальзаму на сердце дорогой нашей подруги, в эту ночь она прекрасно спала, и красота ее возродилась единственно благодаря надежде, что ты не мешкая придешь в дом для свиданий. Она перечла три раза это письмо и тридцать раз меня поцеловала. Мне не терпится передать ей написанное тобою письмо. Лаура подождет. Быть может, я еще увижу тебя в доме для свиданий и, уверена, в лучшем расположении духа. Прощай».
Довольно было бы и меньшего, чтобы вернуть мне здравый смысл. К концу письма я был уже в восторге от К. К. и без ума от М. М.; но хотя лихорадка моя и отступила, болезнь приковывала меня к постели. Уверенный, что Лаура завтра с утра придет снова, я не смог удержаться и написал обеим письма — короткие, но убедительно показывающие, что я пришел в себя. К. К. я написал, что она поступила правильно, сказавши подруге своей, как меня зовут, — тем более что в церкви я уже не появлялся и не имел причин скрываться. В остальном же я уверял ее, что раскаиваюсь и как только в состоянии буду подняться с постели, доставлю самые веские тому доказательства М. М. Вот какое письмо отослал я М. М.:
«Прелестный друг мой, я отдал ключ от дома для свиданий К. К. и просил передать его тебе оттого лишь, что полагал, будто ты играешь со мною, презираешь меня и бесчестишь. В подобном заблуждении души для меня невозможно было отныне являться пред твоим взором, и хоть я и люблю тебя, но вздрагивал от ужаса, воображая себе твой облик. С такою силой подействовал на меня твой поступок; когда бы разум мой мог сравняться с твоим, я бы почел его геройским. Ты превосходишь меня во всем, и при первом же свидании я докажу тебе, сколь искренне покаянное сердце мое просит у тебя прощения. По одной лишь этой причине не терпится мне выздороветь. Вчера не смог я писать к тебе — слабость во всех членах совершенно меня разбила. Уверяю тебя, на середине канала Мурано, находясь на волосок от гибели, подумал я, что небо карает меня за ошибку, какую совершил я, отослав тебе ключ от дома для свиданий: ведь когда б он по-прежнему лежал у меня в кармане, я, не найдя у переправы лодки, вернулся бы обратно и, как ты понимаешь, был бы нынче здоров и не прикован к постели. Ясно как день, что гибель моя стала бы заслуженным наказанием за преступление, что я совершил, возвратив тебе ключ. Хвала Господу — он привел меня в чувства и направил так, что увидал я свою неправоту во всей полноте. Впредь буду я осмотрительней, и ничто более не заставит меня усомниться в твоей любви. Но что скажешь ты о К. К.? Она ангел во плоти и во всем подобна тебе. Ты любишь нас обоих, и она равно любит нас с тобой. Из всех троих я — единственное слабое и несовершенное создание и не могу вам подражать. Однако ж, кажется мне, я бы отдал свою жизнь и за одну из вас, и за другую. Любопытно мне знать одну вещь, но ее я не осмелюсь доверить бумаге; не сомневаюсь, ты расскажешь мне все, как только мы увидимся. Как было бы хорошо, если б это случилось сегодня в восемь часов! Я предупрежу тебя за два дня. Прощай, ангел мой».
Назавтра к приходу Лауры я уже сидел и был близок к выздоровлению. Я просил ее сообщить о том устно К. К., когда будет передавать письмо от меня, и она, вручив мне письмо от К. К., на которое не надобно было ответа, удалилась. Туда вложено было и письмо от М. М.: в обоих заключались лишь изъявления тревоги и отчаяния по поводу моей болезни, стенания и заверения в любви.
И вот шесть дней спустя отправился я перед обедом в дом свиданий на Мурано и получил от привратницы письмо М. М.
«Пишу тебе, дорогой друг, с нетерпением ожидая вестей о твоем выздоровлении и желая убедиться, что ты снова признаешь за собою право владеть тем домиком, где сейчас находишься, — писала она; — прошу, назначь мне, где и когда мы встретимся: хочешь, в Венеции, хочешь, здесь, мне все равно. Ни в том, ни в другом месте никто нас не увидит».
Я отвечал, что чувствую себя хорошо и что увидимся мы послезавтра в обычное наше время и в том самом месте, откуда я пишу.
Я сгорал от желания видеть ее вновь. Я чувствовал себя столь виноватым, что мне было стыдно. Зная нрав ее, я должен был со всею ясностью понять, что поступок ее не только не означал презрения, но, напротив, был утонченнейшей попыткой любви позаботиться о моем удовольствии более, нежели о своем собственном. Ведь не могла она знать, что любил я ее одну. Любовь ко мне не мешала снисходительности ее к посланнику — точно так же, полагала она, мог я быть снисходителен к К. К. Она не подумала о различиях в конституции мужчин и женщин и о тех преимуществах, какими наградила природа женский пол.
Послезавтра, четвертого числа февраля 1754 года, предстал я вновь пред моим прекрасным ангелом. Она была в монашеском облачении. Взаимная любовь уравняла вину нашу, и в один и тот же миг бросились мы друг перед другом на колени. Оба мы дурно обошлись с нашей любовью: она вела себя как дитя, я как янсенист. Прощение, что должны были мы испрашивать друг у друга, неизъяснимо было словами и излилось потоком даримых и возвращенных поцелуев, отдававшихся в сердцах наших, а те, исполненные любви, радовались, что не надобен им другой язык для изъявления желаний своих и восторга.
Торопясь доставить друг другу доказательства искреннего нашего мира и пылавшего в нас огня, мы в порыве нежности поднялись, не разжимая объятий, и рухнули вместе на софу, где и пребывали нераздельны вплоть до того мгновения, когда издали оба долгий вздох — от него не отказались бы мы, даже если б были уверены, что он станет предвестником смерти. Такова была картина возвращения нашей любви, обрисованная, облеченная в плоть и кровь и завершенная великим живописцем — мудрою природой, каковая, будучи движима любовью, не может создать ничего более правдивого и более привлекательного.
В спокойствии душевном, что даровало мне удовлетворение и уверенность в наших чувствах, заметил я, что не снял даже плаща своего и маски, и посмеялся вместе с М. М.
— Верно ли, — спросил я, снимая плащ и маску, — что у примирения нашего нет свидетелей?
Тогда, взяв факел, отвела она меня за руку в комнату с большим шкафом, в каковом я уже ранее предполагал хранителя великой тайны. Она отворила его, опустила одну из досок задней стенки, и мне открылась дверь, через которую вошли мы в кабинет; здесь было все, в чем только может случиться нужда у человека, принужденного провести в нем много часов подряд. Софа, что по первому желанию превращалась в постель, стол, кресла, секретер, свечи в небольших шандалах — иными словами, все, что могло потребоваться любопытному сладострастнику, для которого главное удовольствие состояло в том, чтобы стать незримым свидетелем чужих наслаждений. Рядом с софою увидал я подвижную доску. М. М. отодвинула ее, и через два десятка дырок, находившихся друг от друга на некотором расстоянии, увидал я всю комнату, где перед взором наблюдателя разворачивались пьесы, создателем которых была сама природа, а актеры играли не за страх, а за совесть.