С утра пораньше отправился я к банкиру Троншену, у которого хранились мои деньги. Показав мой счет, он выдал мне, как я хотел, кредитивы на Марсель, Геную, Флоренцию и Рим. Я взял наличных денег двенадцать тысяч франков. Всего у меня было пятьдесят тысяч французских экю. Разнеся рекомендательные письма по адресам, я вернулся в «Весы», горя нетерпением увидеть г-на де Вольтера.
В комнате своей застал я пастора. Он пригласил меня на обед, присовокупив, что у него встречу я г-на Вилара Шандье, каковой после сопроводит к г-ну де Вольтеру; там меня уже несколько дней ждут. Наскоро принарядившись, я отправился к пастору, где нашел прелюбопытнейшее общество; в первую голову заинтересовала меня юная племянница-богослов, к которой дядя обратился за десертом так:
— Что вы делали утром, дражайшая племянница?
— Я читала блаженного Августина, но, не сойдясь с ним во мнении касательно шестнадцатого наставления, оставила книгу; и мне кажется, я опровергла его весьма быстро.
— А о чем речь?
— Он уверяет, будто дева Мария зачала Иисуса через уши. Сие невозможно по трем причинам. Во-первых, Господь бесплотен и не нуждается в отверстии, дабы проникнуть в тело Богоматери. Во-вторых, слуховые трубы никак не сообщаются с маткой. В-третьих, если она понесла через уши, то и родить должна была так же, а в сем случае, — сказала она, глядя на меня, — вам пришлось бы считать ее девой и во время, и после родов.
Гости были ошарашены, да и я не меньше, но вида подавать было нельзя. Божественный дух теологии умеет возвыситься над всеми плотскими чувствами — во всяком случае, приходится полагать, что умеет. Ученая племянница не боялась злоупотребить своей привилегией и, конечно, не сомневалась в собственном благочестии. И она ждала от меня ответа.
— Я бы согласился с вами, мадемуазель, когда бы, как богослов, позволил себе поверять разумом чудо, но, не будучи богословом, я, с вашего позволения, удовольствуюсь тем, что, восхищаясь вами, осужу блаженного Августина, вознамерившегося исследовать чудо Благовещения. Я твердо уверен в одном — если б Пресвятая Дева была глухой, то воплощения сына Божьего бы не свершилось. Разумеется, у слуховых нервов нет никаких ответвлений к матке и с анатомической точки зрения нельзя постичь, как сие могло случиться, но это чудо.
Она очень любезно ответила, что я рассуждаю как великий богослов, и дядя поблагодарил меня за преподанный племяннице добрый урок. Гости понуждали ее болтать без умолку, но она не блистала. Коньком ее был Новый Завет. Мне придется еще вспомнить о ней, когда ворочусь из Женевы.
Мы отправились к г-ну де Вольтеру, который только что отобедал. Он был окружен дамами и господами, и потому я был представлен с великой торжественностью. Но в доме Вольтера торжественность могла сослужить только дурную службу.
ГЛАВА Х
Г-н де Вольтер: мои беседы с великим человеком. Сцена, разыгравшаяся по поводу Ариосто. Герцог де Виллар. Синдик и три его красотки. Спор у Вольтера. Экс-ле-Бен
— Нынче, — сказал я ему, — самый счастливый момент моей жизни. Наконец я вижу вас, дорогой учитель; вот уже двенадцать лет, сударь, как я ваш ученик.
— Сделайте одолжение, оставайтесь им и впредь, а лет через двадцать не забудьте принести мне мое жалование.
— Обещаю, а вы обещайте дождаться меня.
— Даю вам слово, и я скорей с жизнью расстанусь, чем его нарушу.
Общий смех одобрил первую Вольтерову остроту. Так уж заведено. Насмешники вечно поддерживают одного в ущерб другому, и тот, за кого они, всегда уверен в победе; подобная клика не редкость и в избранном обществе. Я был готов к этому, но не терял надежды попытать счастья. Вольтеру представляют двух новоприбывших англичан. Он встает со словами:
— Вы англичане, я желал бы быть вашим соплеменником.
Дурной комплимент, ибо он понуждал их отвечать, что они желали бы быть французами, а им, может статься, не хотелось лгать, а сказать правду было совестно. Благородному человеку, мне кажется, дозволительно ставить свою нацию выше других.
Едва сев, он вновь меня поддел, с вежливой улыбкой заметив, что как венецианец я должен, конечно, знать графа Альгаротти.
— Я знаю его, но не как венецианец, ибо семеро из восьми дорогих моих соотечественников и не ведают о его существовании.
— Я должен был сказать — как литератор.
— Я знаю его, поскольку мы провели с ним два месяца в Падуе, семь лет назад, и я, найдя в нем вашего почитателя, проникся к нему почтением.
— Мы с ним добрые друзья, но, чтобы заслужить всеобщее уважение, ему нет нужды быть чьим-либо почитателем.
— Не начни он с почитания, он не прославился бы. Почитатель Ньютона, он научил дам беседовать о свете.
— И впрямь научил?
— Не так, как г-н Фонтенель в своей «Множественности миров», но все-таки скорее научил.
— Спорить не стану. Если встретите его в Болонье, не сочтите за труд передать, что я жду его «Писем о России». Он может переслать их посредством миланского банкира Бианки. Мне говорили, что итальянцам не нравится его язык.
— Еще бы. Он пишет не на итальянском, а на изобретенном им самим языке, зараженном галлицизмами; жалкое зрелище.
— Но разве французские обороты не украшают ваш язык?
— Они делают его невыносимым, каким был бы французский, нашпигованный итальянскими словесами, даже если б на нем писали Вы.
— Вы правы, надобно блюсти чистоту языка. Порицали же Тита Ливия, уверяя, что его латынь отдает падуанским.
— Аббат Ладзарини говорил мне, когда я учился писать, что предпочитает Тита Ливия Саллюстию.
— Аббат Ладзарини, автор трагедии «Юный Улисс»? Вы, верно, были тогда совсем ребенком, я хотел бы быть с ним знаком; но я близко знал аббата Конти, что был другом Ньютона, — четыре его трагедии охватывают всю римскую историю.
— Я тоже знал и почитал его. Оказавшись в обществе сих великих мужей, я радовался, что молод; нынче, встретившись с вами, мне кажется, что я родился только вчера, но это меня не унижает. Я хотел бы быть младшим братом всему человечеству.
— Быть патриархом не в пример хуже. Осмелюсь спросить, какой род литературы вы избрали?
— Никакой, но время терпит. Пока я вволю читаю и не без удовольствия изучаю людей, путешествуя.
— Это недурной способ узнать их, но книга слишком обширна. Легче достичь той же цели, читая историю.
— Она вводит в заблуждение, искажает факты, нагоняет тоску, а исследовать мир мимоходом забавляет меня. Гораций, которого я знаю наизусть, служит мне дорожником, и повсюду я его нахожу.
— Альгаротти тоже знает его назубок. Вы, верно, любите поэзию?
— Это моя страсть.
— Вы сочинили много сонетов?
— Десять или двенадцать, которые мне нравятся, и две или три тысячи, которые я, по правде говоря, и не перечитывал.
— В Италии все без ума от сонетов.
— Да, если считать безумным желание придать мысли гармонический строй, выставить ее в наилучшем свете. Сонет труден, господин де Вольтер, ибо не дозволено ни продолжить мысль сверх четырнадцати стихов, ни сократить ее.
— Это прокрустово ложе. Потому так мало у вас хороших сонетов. У нас нет ни одного, но тому виной наш язык.
— И французский гений — ведь вы воображаете, что растянутая мысль теряет силу и блеск.
— Вы иного мнения?
— Простите. Смотря какая мысль. Острого словца, к примеру, недостаточно для сонета.
— Кого из итальянских поэтов вы более всех любите?
— Ариосто; и не могу сказать, что люблю его более других, ибо люблю его одного. Но читал я всех. Когда я прочел, пятнадцать лет назад, как дурно вы о нем отзываетесь, сразу сказал, что вы откажетесь от своих слов, когда его прочтете.
— Спасибо, что решили, будто я его не читал. Я читал, но был молод, дурно знал ваш язык и, настроенный итальянскими книжниками, почитателями Тассо, имел несчастье напечатать суждение, которое искренне почитал своим. Но это было не так. Я обожаю Ариосто.