Изменить стиль страницы

«Наверное, это не так, но я все же чувствую себя так, будто нас поместили под стекло», – сказала баронесса над головой заснувшей дочки. Еще стоя, еще не опускаясь на пол, как она всегда делала: никаких сил дойти до кровати. Барон и сам пообвык устраиваться на полу. В тот вечер он сказал жене: «Вы ошибаетесь: мы внутри стекла. Или льда. Вот почему все так медленно делается». Незачем ему было говорить эту гадость. Разъяренной фурией влетела бретонка, растолкала его, заставила сделать пятьдесят приседаний, подтолкнула к окну, подхватила под мышку – и больше о них не рассказывается. На этот раз даже баронесса побоялась устанавливать прямую связь между гибелью и открытием. Она не плакала, чтобы дочка не задавала вопросов.

Утром она попросила свежей воды для своего аквариума, но там оказалось тяжелое и густое содержимое молочника ее матери. Больше доверия ее рукам или что еще? Ружье – громоздкая вещь, и она всегда боялась от него неожиданностей. Впрочем, эта нежная девочка с таким же страхом глядела на садовую лейку и на жестяной желоб водостока. Поздним и свежим утром, полным душистых напоминаний о ночной грозе, в кадушке под водостоком нашли затонувшую белку. А в другой день, когда ни о чем не знавшая челядь пошла искать барона, в той же кадушке уже протухшей воды плавал ботинок садовника. Желтый, с двумя черными пуговицами. Пропал садовник: девочке велели не сообщать, что он ушел в деревню. В одном ботинке или босой – неизвестно, слыхали только, как он по пути высвистывал: «Au clair de lа lune…» и еще «En passant par le Lorrain…»

В замок больше не возили дров: куда их? Дрова стали складывать прямо в лесу. В некоторых местах от этого он сделался непроходимым, хотя там-то и просматривался насквозь. Просветы эти зачаровывали. Как будто ничего особенного в них и не было. Животные продолжали прятаться в непроглядной чаще, а на ясном месте даже и мелькать перестали. А все же ветер сносил в эти просветы пороховой дымок, перо охотничьей шляпы или свеженький анекдот про дохлого медведя. В деревне хохотали и просили чего-нибудь еще.

А вот бароново ружье долго не могли пристроить, ведь у женщин руки всегда чем-то заняты, а под локотком баронессы оно не держится. Наняли слугу. Малый, кажется, родился и вырос во время запрета на веретена. Он уже проявил полную неприспособленность ни к какому другому делу. При виде веретена он отставил ружье в угол (тут я снова не знаю, как быть со стуком окованного приклада: никакого стука что-то не вышло!) – и направился прямо к старухе. Девушка словно бы очнулась. Ее действия еще нельзя было полностью освободить от сновидений, поэтому она заметалась между малым, тянувшим руку к старухиному веретену, и отцовским ружьем, которое, казалось, поехало и грозило грохнуться и грохнуть. Вовремя не поспела, слугу вынесли на порог, другие собирали осколки сферы с мокрого пола. Баронесса поливала из молочника башмаки усопшего с таким видом, будто это и было верное средство вернуть его к жизни. Она поняла: случилось ужасное – догадкам, старухам, простому любопытству теперь будет положен конец. «До свадьбы, пожалуй, мне придется держать ее взаперти». Но, только вернувшись в замок, баронесса поняла, насколько сегодняшнее происшествие осложнило ее намерения: исчезли все слуги! Еще в лесу кто-то из них будто бы попадался ей навстречу. Трещали ветки, на дорогу выскакивали перепуганные мыши; баронесса думала: пускай. Но так, чтобы все!

Старуха ничего не знала. Свадебный поезд бесшумно въехал в деревню. Гости сыпали остротами, слова не вылетали из колясок, другие палили в воздух, попеременно исчезая в пороховом дыму: ни звука. Вот жених и невеста взошли на порог. Девушка двинулась к веретену. Ни с чем не сравнимое искушение шаг за шагом подталкивало ее к сидящей старухе. Каким же смешным и мелочным казалось ей все, что было до того: аквариум и мамин молочник, который баронесса наполняла, всегда уединясь в особую комнату рядом с ванной, белка, крапивницы, папин внезапный отъезд, великолепный сад жениха (план вычерчен на пергаменте и раскрашен акварелью) и обещания, данные в церкви (даром, что их не слышал и сам священник, однако он не прервал обряда, значит и безмолвные ее обещания чего-то стоят!). Все в куски! Настоящей является одна вот эта одноглазая, одно острие ее веретена.

«Ах ты!» Она обернулась. Молодой муж разглядывал допотопное ружье барона, держа его в руках. «Оно заряжено. Ты знаешь, моя дорогая, этот граненый ствол настолько испортило время, что если выпалить из него…» И веретено было забыто.

Девушка оставила на пороге букет цветов. Судя по тому, что они завяли уже к вечеру, живых.

II

Не так давно, когда веретена еще не запретили, в поместье останавливалась рота солдат в хорошем сукне. Расквартированные в деревне повесили на солнышко свои шляпы и кафтаны. Молодой капитан в тонкой рубашке выколачивал трубку о каблук, а водой – водой они только умывались. Через несколько дней обмундирование пришло в негодность: оно в дырах! Взявши на плечо штурмовые лестницы с крючьями длиной в высоту крепостной стены, рота отправилась в лес. И жителей деревни обрадовало, что они не возвращаются.

Но вот теперь они поступили, как дачники, словно бы продолжительность лета никому больше не указ, и молча ушли. Тишина пустила здесь глубокие корни. Только раз мимо старухиного дома пронесли такую длинную жердь, что, начав это утром, в сумерках ее еще проносили. Двигались и в темноте: оленьи рога чиркали о камешки, вымостившие улицу деревни, высекали искры; кое-какая амуниция охотников: пряжка, ножны, пороховница из серебра, тоже быстро проблескивали. Некоторые охотники воспользовались длиной жерди для отдыха и с удовольствием занимали на ней место дичи, разумеется, в тех случаях, когда им удавалось спрятаться от несущих за кабаном или медведем. От этого жердь прогибалась, и уже совсем в темноте старухе показалось, что она услышала треск. Он просто должен был разогнуться! Жердь сломалась. А вместе с тем, больше ни звука. Трудно сказать, когда и как прошествовал завершающий шествие шестоносец.

Жители деревни; охотники; дровосеки. На пороге никто больше не останавливался. Та бесшумная свадьба всех уводила за собой. Жаворонки; животные; рыдания; глуше и глуше, только в памяти они еще и оставались. И наконец их сменило покашливание. Страшненькое, бессмысленное, обессмысливающее всякое ожидание и убивающее всякую надежду, – оно исходило от мебели. И от той скамьи, на которой старуха все сидела и сидела. Здоровым, кажется, осталось только веретено. Но кому теперь прясть? И куда подевалась нить? Старушечьи руки перебирают пустоту. Вообще в ту осень многое превращалось. Да что там, погода сохраняла летнее тепло, и если после свадьбы время двинулось к зиме, это никоим образом не значило, что зима настанет. Во сне положение зимы так же безнадежно, как и положение смерти. Одноглазая старуха хорошо помнила в лицо тех жителей деревни, которые уже умерли. Сначала их появление вызывало страх, потом восторг и любопытство: хотелось расспросить их кое о чем. А по мере того, как они отнекивались – разочарование. Особое подозрение вызывали те, кто умер молодым, а появлялся в деревне человеком в возрасте; или бедным, а обзаводился где-то хорошим выездом, и лакей распахивал дверцу его кареты. Эти люди, всегда неловко краснея и много извиняясь перед теми, кто уносил их на кладбище, перед вдовами, сиротами, просили показать им веретено. Один из них явился в паре с кроткой, уже не молодой женщиной. Эти двое пришли пешком. Женщина держала прозрачный камень, оправленный в серебро. Все богатство этой четы, вся их безмятежная радость заключалась в этом камне. Они по очереди передавали его друг другу, смотрели сквозь него на свет, на веретено, на старуху. «Папа, что это у вас?» – спросил его сын. «Лед», – отвечал отец. «Глаз», – отвечала бывшая с ним женщина и улыбнулась одноглазой старухе. Какая уж зима?

Тут и с летом все не могли покончить. И чего только в деревне ни делали, чтобы оно поскорее прошло! Не в меру много купались, выходили из дому в одних рубашках. Развешивали по дворам суконную одежду и меха. Но только тогда что-то сдвинулось, когда солдаты с осадными лестницами на плечах отправились разорять птичьи гнезда. Крупные яйца тут же выпивали, птенчиков сбрасывали в траву. Одно из гнезд уже было снящимся, от него не так-то просто было оторваться. Рота застряла под деревом, да так под ним и осталась, когда все своим порядком перешло в сон (чей вот только?), и веретено с его острием настрого запретили. Запрет пришел не из замка, такой еще можно было не принимать всерьез. В один прекрасный день к дереву примчался гонец и потревожил капитана, который командовал разорением гнезда. Бородатый, невыспавшийся, грязный капитан сошел с лестницы и отсалютовал приказу своей изрубленной саблей. Теперь на нем не было ни шляпы, ни парика. Гонец удалился, видя, что его предупреждение бесполезно. По меньшей мере, половина роты даже не сошла с лестницы и продолжала разорение гнезда. Остальные лагерем расположились вокруг дерева. Разводить костры не разрешалось. Курить? – капитан не вынимал изо рта потухшей трубки. Прямо из лесу, от капитана, гонец направился в замок. И вот оттуда стали приходить молочницы, булочницы, птичницы. Последних, впрочем, гнали. Видали там и зеленщиц: им позволялось больше, чем другим. К общей радости солдат из лагеря, задиравших головы, они отважно взбирались на лестницу, а там продавали укроп и редиску.