– Кто ты, благородный дух? – Старик медленно подступил ко мне из темноты – не спотыкаясь о камни, как будто летел по воздуху, – и теперь разглядывает мой правый глаз.
– Никакой я не дух, просто старая вещь…
– Это значит, почти человек, сумасшедшая лодка, потому что теперь твои серповидные блики отражают свет бесчисленных звезд, а кончик твоего носа, обитый жестью, уже вытянулся над крышей.
Дворовые псы, такие сердитые на посторонних, нарушающих мерный ход их ночных мыслей, теперь почему-то молчат, хотя я никогда здесь раньше не видела этого старика: лицо с желтоватым оттенком, заметным даже при свете звезд, маленький нос, а верхняя губа, наоборот, большая, клювообразно изгибается вниз. Одежда на нем белая, словно бы из птичьего пуха, и при всей его легкости в нем есть что-то носорожье. Только голос у него какой-то слабый, тлеющий голос.
– Была такая песня, раньше их называли одами, сочиненная мной в честь Белого Единорога. Лисички записывали ее кисточками своих хвостов. Там были такие слова…
Он продекламировал что-то невнятное, но ритмическое, а потом умолк и задумался, глядя на многочисленные огоньки.
– И только это? – спросила я, хотя не поняла ни слова, да и не в содержании дело: разве только этой горсткой тлеющих слов занято все пространство Верхнего Мира?
Старик печально улыбается, качает головой и:
– Нет, использовались разные песни. Та, что ты видишь сегодня, с некоторых пор особенно полюбилась повелителю небес, да и лисички исполняют ее с большим вдохновением. Это даже не ода – целая поэма длинною в ночь. Она называется «Слезная жалоба».
И носорогоподобный старик поведал мне печальную историю о любви Белого Единорога к земной женщине, исход которой, благодаря целому ряду временных преступлений Электрического Лиса, был счастливым, поведал мне, сетуя на людскую неблагодарность, о том, что та женщина не вышила Феникса ни на покрывале супружеского ложа, ни на занавеске окна (испугалась лишнего глаза?), и еще сказал: Электрический Лис так и не стал серпокрылым Фениксом. Должно быть, он до сих пор прячется на дне океана и ловит крабов, пользуясь черепашьим панцирем, как ловушкой. Об этом тоже есть песня. Ее сложили сами лисички.
Внутри у меня все нарастает глухой низкий звук, который ничего не значит, а только напоминает работу колодезного насоса у нас на дворе, причем у колонки никого нет: когда я услышала историю о любви Белого Единорога и рассказ о судьбе Электрического Лиса, бывшего Феникса, даже в тлеющем исполнении обе эти истории поразили меня до глубины души сладкой какой-то болью, а взбесившийся стол (тоже никакой не благородный дух, просто старая вещь) показался мне моим братом, хотя во времени нас разделяла добрая тысяча лет. И все же, разве только это? – разве только одна эта история длинною в ночь? – а какова ее глубина? – что еще за смысл заложен в этот порядок светящихся точек? – он исчерпаем? – или мне вечно ждать? Дом словно в землю уходил (до зимы я еще могла думать о вечности, набивая часы всевозможными догадками, словно мешки). Между тем, старый дух с игрушечной легкостью опустил меня на воду.
– Все существа с серповидными бликами в глазах говорят одно и то же, о неисчерпаемой глубине, а мне чудится, хоть и нет уже былой зоркости, чтобы воочию это увидеть, что летучие горы царапают пломбировыми вершинами какую-то слюдяную твердь, и мы не слышим скрежета стеклорезов только потому, что его поглощают и гасят клубящиеся тучи.
Так он ворчал, а я с ним не спорила, пока течение медленно, – осенние дожди еще не взбесили нашу реку, – относило меня на середину. И:
– Расти себе, мечтай и плыви, пока не сядешь на мель в реке или в океане, а ведь есть еще Верхние Мели, и они…
Но тут он кашлянул, а течение реки отнесло меня на такое расстояние, что тлеющий голос, казалось, потух сам собой. Тогда я увидела, что река моя – не река, а ничтожный ручеек. Тополя на слоистом берегу больше не кажутся мне черными молниями, которые кто-то метнул в воду косо и вниз – былинки! Я спотыкалась. Действительно, всюду были мели, которых раньше я, конечно, не могла достать моим плоским дном; наконец, я застряла.
– Кто ты, благородный? – тихонько спросил меня речной дракон. Каким он стал маленьким, этот обожатель ночных купальщиков, которых он ласкает усами по ногам. Только увидев его, я испугалась: ночь еще не кончилась, а я уже многим больше повелителя рыб и беззубок.
– Никакой я не дух – сумасшедшая плоскодонка. Просто меня переполнили догадки и желания. Я хочу разгадать значение звездного письма, отчего я стала расти, и теперь мели твоей речушки для меня непроходимы.
– Ты, пожалуй, перекроешь мою речку, перекроешь, как запруда, а мне тогда как быть? Где они все будут купаться? Там слишком глубоко, тут обозначатся мели, занесенные корягами – тоже мало привлекательного.
Он толкает мою корму, упирается лбом и всеми лапами, а его хвост вращается, словно винт парохода, и так он снимает меня с каждой мели, которой касается мой нос. Несколько дней спустя волны океана («ты мешаешь, нам негде разгуляться!»), поднатужившись, забрасывают меня в ночное небо. Я плыву, словно стратостат, с каждой минутой подрастая все больше и больше, наполняясь жемчужными капельками, смысла которых по-прежнему не понимаю. Толчок – я снова на мели, но по-прежнему расту, и звезды, которые выплеснулись через край при ударе о мель, возвращаются в меня, словно рыбки после землетрясения в свой коралловый дворец. Стая огненных лисичек снует у меня перед носом. Какое-то время они были озадачены: целые созвездия куда-то пропали, но потом забыли об этом и принялись расписывать мои черные бока; я почувствовала множество электрических ударов, но эти удары были приятными, они даже бодрили, и вскоре я перестала вздрагивать.
– Если мы что-нибудь понимаем, – тараторили лисички, – ты сама становишься небесным сводом, сумасшедшая плоскодонка, а если мы ничего не понимаем, то нам все равно, на чем писать, лишь бы наше художество было видно издалека.
Так они тараторили до самого утра, пока серпокрылый Феникс не собрал их себе под крыло. Увидев эту птицу в ее истинном облике, я вспомнила желтолицего и удивилась, но потом поняла, что ничего удивительного в этом нет: значит вышила! – а может быть, не она, может быть, другая женщина. Или ему это не понадобилось для того, чтобы стать самим собой. Однако не во всем несведущ этот желтолицый: хотя нигде не слышно скрежета стеклорезов, я все же крепко застряла на Верхней Мели. Вдруг вижу: ко мне приближается сам небесный властелин по имени Куй, окруженный стайкой больших золотых бабочек, впрочем, когда они приблизились, я разглядела, что это, скорее, маленькие фаллосы с крылышками из сусального золота – символы человеческих душ, которые кое-где запускают в небо по случаю чьей-нибудь смерти. Вся стайка плачет и причитает с искренним сочувствием, хотя вид у них довольно забавный:
– Бедный, бедный наш повелитель, он болен и ничего не ест, кроме маринованных табуреток.