Изменить стиль страницы

— В самом деле, — сказал я. — Инсектициды — вещь ненадежная. Почему бы вам, Костя, не развернуть этих комаров в двумерном пространстве? Это было бы гораздо надежнее…

— Да, конечно, — сказал Константин. — Но я же должен работать! Не могу же я сидеть и держать их в двумерном пространстве с утра до вечера… Да ничего, скоро всему этому конец. Привет, ребята!

Он пожал нам руки и снова полез под блюдце. Мы двинулись дальше. Дорога шла вдоль Китёжи, приятная загородная дорога, покрытая нежной пылью, неразбитая, гладкая. Справа тянулись огороды городского питомника, слева под небольшим обрывчиком текла темная прохладная река, очень приятная на вид здесь, вдали от стоков Китежградского завода. Шли мы быстро. Меня прошибал пот, Федя тоже очень старался, и разговаривать нам было некогда: мы берегли дыхание. А Спиридон с Говоруном затеяли разговор на темы морали. Слушать их было очень поучительно, поскольку ни тот, ни другой представления не имели ни о гуманизме, ни о любви к ближнему. Спиридон утверждал, что совесть — это пустое, бессодержательное понятие, придуманное для обозначения внутренних переживаний человека, делающего не то, что ему следует делать. Да, соглашался клоп, муки совести — это последствия сделанных ошибок. У этих людей масса возможностей совершать ошибки, не то что у нас, клопов. У нас сохраняются только те, кто ошибок не делает. Поэтому у нас и нет совести. Это была истинная правда: будь у клопа хоть немного совести, он мог бы, по крайней мере, тащить пакет с луком. Покончив с совестью, Спиридон перешел на проблемы добра и зла, и они быстро с ними расправились, согласившись, что находятся по ту сторону от того и другого. Затем последовали: вопрос о так называемой подлости, вопрос о праве на убийство и вопрос о любви. Подлость они объявили понятием, производным от совести и потому несущественным. Во взглядах на право на убийство они разошлись решительно. Спиридон исходил из принципа: живу, потому что убиваю, и не могу иначе. Клоп же проповедовал в этом вопросе христианство: соси, но знай меру. Они опять чуть не подрались, потому что клоп назвал Спиридона фашистом. Мы с Федей их разняли. Федя пригрозил Спиридону, что вывалит его на дорогу, а я пообещал клопу столкнуть его в реку. Тогда они заговорили о любви. Спиридон оказался певцом любви платонической, Говорун же — плотской. Спиридон вздыхал, закатывал глаза и пел баллады в переводе на русский о коралловом цветке его чувств, плывущем по бурному океану навстречу предмету любви, каковой предмет он, несчастны влюбленный, никогда не видал и не увидит. Он цитировал Блока: «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи» — и вздыхал: «Как тонко! Как верно! Очень по-нашему, очень…» Говорун в начале только хихикал и расправлял усы тыльной стороной ладони, однако потом и его прорвало. Он принялся нам читать стихи собственного сочинения, предпослав им известные строки «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…», которые считал вершиной человеческой поэзии. Однако мы с Федей нашли его сочинения непристойными и велели ему замолчать. Особенно негодовал Федя, заявив, что такого он не слыхал даже от обезьян в зоопарке, где сидел по недоразумению несколько месяцев.

Так за разговорами мы еще засветло добрались до лужайки. Федя подкатил тачку к самой воде и с удовольствием вывалил Спиридона в темный поросший кувшинками омут. Каждый занялся своим делом. Спиридон исчез под волнами и, через минуту появившись, сообщил нам, что сегодня здесь полно раков, есть окуни и два линя. Я велел ему ловить раков, но ни в коем случае не трогать и, упаси бог, отпугивать будущую уху. Федя принялся разбивать палатку, а я стал разжигать костер. Говорун, как всегда, отлынивал. Сославшись на приступ хандры и на слабые мышцы, он скрылся в кустах, где жило несколько его знакомых травяных клопов, и через некоторое время оттуда уже доносились взрывы хохота и надсадно выкрикиваемые отрывки анекдотов сомнительного свойства.

Когда солнце село, лагерь был готов. Великолепно, без единой морщинки растянутая палатка ждала постояльцев в объятья расстеленных одеял. Весело трещал костер, и купающиеся в кипятке раки становились все более и более красными. Федя, закинув три удочки, азартно следил за поплавками. Из омута страшновато поблескивали гигантские глаза удобно расположившегося там Спиридона. Судя по редким всплескам, он, несмотря на строжайший запрет, ощупкой ловил и поедал на месте отборную рыбу, однако уличить его не было никакой возможности. Я взял кол от палатки, сходил в кусты и разогнал веселящуюся там компанию. Говорун полез было в амбицию, но я показал ему указательный палец и засадил чистить лук.

Закат отбушевал, высыпали звезды, раки сварились, уха тоже. Я намазался диметилфталатом и пригласил всех к столу. «Еще минуточку, Саша! Еще минуточку!» — просился Федя, но я по опыту знал эти минуточки и бесцеремонно оттащил его от удочек.

Мы с Федей с удовольствием ели уху, сосали раков. Говорун присел поодаль на пенек и, глядя на нас, во всеуслышание сетовал на отсутствие поблизости приличной гостиницы или, по крайней мере, дома колхозников. Спиридон плескался и чем-то хрустел в своем омуте. Потом, когда уха была съедена, а раки высосаны до последней лапки, Федя пошел в темноту сполоснуть посуду, а я прилег у костра, ощущая во всем теле приятную негу, предвкушая одеяла в палатке и яркий солнечный день завтра, и купанье при активном участии Спиридона, и как мы с Федей ухватим Говоруна за руки и ноги и поволочем топить, а он будет орать и распространять коньячные запахи… Вспомнив о клопе, я стал размышлять, куда его девать на ночь, дабы не ввести во искушение, посадить ли его в спичечный коробок или привязать шпагатом к дереву, а в темноте у меня за ушами злобно и разочарованно завывали комары, оскорбленные диметилфталатом. Говорун сидел на пеньке, поджав под себя ноги, и поглядывая на меня со странным выражением. Федя рассказывал Спиридону, как прекрасны его снежные горы, как до них нужно добираться и какие воинские части дислоцированы поблизости от его постоянной резиденции. Я совсем уже решил было проблему клопа, сообразив, что его просто следует перевезти на ночь на другой берег, и раздумывал, как поделикатнее сообщить ему о моем решении, как вдруг послышался треск валежника, приглушенные голоса, и из лесу один задругам вышли и вступили в освещенное пространство хорошо знакомые люди. Лавр Федотович, придерживая под локоть полковника, приблизился к костру первым и опустился на землю так резко, словно у него подломились ноги. Фарфуркис сел рядом со мной и сразу протянул к огню посиневшие от холода руки, а Хлебоедов усадил полковника, стащил с его ног унты и вылил из них воду. Затем он стал оттирать полковнику замерзшие ступни, присев на корточки. Полковник едва сидел, клонясь набок, закатив глаза. Голова его была перевязана окровавленным бинтом.

— Устал, — сказал Фарфуркис — Устал, не могу. Башка трещит.

— Завтра, — сказал Лавр Федотович.

— Не завтра, а послезавтра, — сказал Фарфуркис Хлебоедов, сидевший на корточках спиной к ним, пробормотал, не оборачиваясь:

— Это — грипп. Это — смерть.

— Где автомат? — спросил полковник, еле шевеля губами. — Автомат где, слушайте!

— Все равно, — сказал Фарфуркис — Все равно. Лавр Федотович, — спросил он. — У меня есть голова? У меня такое ощущение, словно головы нет.

— Руки нет, — сказал Лавр Федотович. — У меня.

У него действительно не было руки. Какая-то мокрая тряпка вместо руки. Хлебоедов сел лицом к огню и положил голову полковника к себе на плечо. Глаза полковника были закрыты.

— Меня придется бросить, — сказал он. — Слишком много железа в животе.

— Завтра, — сказал Лавр Федотович.

— Послезавтра, — поправил его Фарфуркис.

— Полковник — послезавтра, а мы — завтра, — возразил Лавр Федотович.

— Я вернусь в город, — сказал Хлебоедов. — Вы идите, а я вернусь в город.

— Зачем? — сказал полковник, не открывая глаз. — Там же ни одного человека.

— Все равно, — сказал Хлебоедов. — Взорву библиотеку. Мы забыли библиотеку.