Изменить стиль страницы

Белые птицы, чайки, а может, крачки, скользили по мелким зеленоватым волнам. Их клювы всегда были пустыми. Точь-в-точь как крючки рыбаков. В этом пастельном, чуть придымленном зноем пейзаже бутылки из-под отечественного вина казались кричащими и неуместными, словно бы намеренно подброшенными. «Мальвина», «Лелива», «Райское», «Серенада».

Иногда мы шли вверх вдоль канала, в полном молчании читая эти названия, которые в пред-полуденной тишине звучали как чистые, лишенные значения звуки. Однажды мы зашли так далеко, что от едва видимого виадука не долетали никакие отголоски. На другом берегу ивняк подступал к самой воде. И тут Гонсер спросил:

– Слышите?

– Что?

– Колокола. В костеле звонят к поздней обедне.

Далекий приглушенный звон скользил по незапятнанно чистому зеркалу небосвода. Как будто летели незримые гуси.

– И пусть себе звонят, – бросил Малыш и достал из нагрудного кармана сигарету «зенит».

Эта огромная заржавевшая зверюга и впрямь смахивала на землечерпалку на гусеничном ходу. Стрела конвейера высилась над нашими головами. Резиновая конвейерная лента давно рассыпалась. Остался только железный скелет, на фоне просветленного неба отчетливый и плоский, как чертеж. Мы прошли мимо железного трупа и двинулись к обвалившемуся склону. В самом низу лежали несколько большущих глыб, потом стена поднималась наклонно, полно было искореженных гниющих стволов, а выше – вертикальный обрыв с нависшим козырьком на самом верху.

– Высота тут метров тридцать, если не больше, – заметил Малыш. – Подойдем?

– Охолони, – остановил я его. – Тут все висит на волоске. Пукнуть страшно.

– Обрушилось, наверно, когда подрывали ту стену. Ну и грузовики добавили свое. Что говорить, у коммунизма казацкая была фантазия.

Мы повернули к бараку. Внутри он напоминал железнодорожный вагон, только что купе были по обе стороны коридора. Все из досок, из горбыля. Мы нашли одну клетушку с целым окном. В углу стояла бочка с трубой. Металл почти полностью превратился в ржавчину, но мы разожгли в ней огонь. Дров было навалом. Достаточно пройти в соседнюю каморку и взять часть стены. Оказалось не так уж плохо. Имелась даже кровать. Тюремно-армейская койка с голыми пружинами, которые мы накрыли еловыми лапами. На лапнике этом бредил Гонсер. Укрытый двумя спальниками, уже совершенно не похожий на себя, он рассказывал какие-то короткие истории, точно нервный автомат, который только еще учится говорить. Впрочем, мы не слушали его. Костек сидел на колченогом табурете и пялился в карту, словно все еще верил, что мы пребываем в мире, который можно описать или нарисовать. Ну а мы занимались всем остальным. Топили эту бочку-печку, поили Гонсера теплой водой и время от времени выходили, чтобы не думать о тех четырех сигаретах, что еще оставались у нас.

– Выспится в тепле и встанет на ноги, – говорил Костек, когда мы укладывали бормочущее тело Гонсера на лапник. Никто ему не ответил.

«Холодно, холодно… как тогда… найди в холодильнике лимоны…»

Да уж, тут только лимонов не хватает.

В каменном этом кратере, полном ломаного железа и гниющего дерева, царил разреженный полумрак. Мы были накрыты светлеющей желтоватой крышкой. Красные, горизонтально вытянутые перышки обозначали запад. Возможно, мы и выходили только для того, чтобы окунуться в необычный полусвет, в неокончательную темноту, почувствовать, что являемся призраками. Там, вверху, столько сияния, а мы даже тени не отбрасываем.

Мы обошли все это предприятие в состоянии клинической или кажущейся смерти. Несколько деревянных столбов с остатками проводов провешивало направление к узкой полосе леса, спускавшейся вместе с дорогой. Недалеко от землечерпалки на гусеницах из снега вырастали останки массивной, большой, как дом, машины.

– Камнедробилка. Щебень делает, – объяснил Малыш, который, должно быть, повидал в жизни немало дробилок.

Сколько интересного, наверно, находилось под снегом. Иметь бы нам лет по тринадцать и остаться бы подольше. Засунув руки в карманы, мы бродили по дну выработки, и я представил себе, что сверху наши силуэты кажутся не больше восклицательных знаков. Зайдя за барак, мы выкурили одну сигарету на двоих. Несмотря на ясное небо, было не холодно.

– Место в самый раз для этого крота, – бросил Малыш. – Он же, как крот, как крыса. Видел, как он смеется? Всегда оскаливается.

– Видел, Малыш. Много раз видел.

Две черные птицы плыли по темнеющей голубизне, по обретающей серебристый оттенок зелени, по золоту и исчезли в багрянце заката. И даже крохотной черточки на небе не оставили. Летели они очень высоко, но мы слышали тихий, сыпучий шелест воздуха между маховыми перьями. Откуда-то сверху донеслось то ли блеянье козла, то ли тявканье лисы, а может, какого другого зверя.

– Я предпочел бы находиться где-нибудь повыше, – сказал Малыш.

– Я тоже, – сказал я.

Он протянул мне сигарету. Солнце садилось за гору, потом за следующую, еще за одну, соскальзывало за край земли все ниже и ниже, оно уже светило где-то под нами, понуждая к жизни других, а нас оставив в покое.

Я не мог ни о чем думать. Пытался. Но ничего не получалось. Мы пребывали в мерцающем полусумраке, который обрисовывал контуры и затирал краски. Мы были собственными и обоюдными привидениями. Привидения не думают. А то, что нам хотелось спать, так это было совершенно естественно. Мы хотели вернуться туда, откуда пришли.

Я хотел швырнуть окурок в снег, но Малыш удержал меня. Он загасил его и спрятал в карман. Мы вернулись в барак. Гонсер постанывал. Костек уставился в темнеющее окно. Малыш достал кусок зачерствевшего хлеба и крохотный шматок сала. Я взял свою порцию. Вытащил спальный мешок. Он был влажный и вонял.

Впрочем, от меня смердело ничуть не лучше. Я бросил рюкзак под голову и завалился около печки. Гудело пламя. Было не холодно. Они молчали. Гонсер обращался к какой-то женщине. Я смотрел на бочку. Кое-где ржавчина проела ее насквозь, и я видел крохотные красные вспышки. Я немножко побаивался, что хреновая эта бочка развалится, угли высыплются на пол, халупа загорится, и расцветем мы в этом провале огромным оранжевым и вонючим цветком. Однако заснуть мне это не помешало. Я полетел в глубины темноты, переворачиваясь, кувыркаясь, сальто за сальто, тьма пыталась выплюнуть меня, однако усталость была тяжелее камня, и я залег на дне среди ила всех минувших событий. Они проплывали, едва задевая меня, но по причине их огромности, множественности и запутанности это был не сон, а потный бред. Я был весь мокрый. Человек вымокает изнутри. Выше хуя не подпрыгнешь. И даже если они молчали, я слышал сотни разговоров. Даже если они сидели неподвижно, я не мог выпутаться из чащобы жестов.

Но это был все-таки сон, потому что временами я просыпался и видел на фоне окна лицо Костека, неподвижную маску, посеребренную лунным светом. Словно она была тут века и века, изваяние, что-то в этом духе. Пустое внутри изваяние. Стукни, и оно загудит.

– Это что, ночь… опять ночь?

– Спи, Гонсер, спи. Ночь. Ночью надо спать.

Малыш говорил откуда-то от двери, но расстояние было слишком большим, чтобы из глубины своего бреда Гонсер смог услышать его.

– Ночь, все время ночь, когда же она кончится?

Он отказался от лимонов в пользу света. Вечно капризы. Поскулил еще с минутку, и вновь его залила волна горячки, и теперь на поверхность вырывалось лишь свистящее, прерывистое дыхание.

Малыш переступил через мое тело и подбросил дров в печку. Я повернулся на бок, чтобы согреть спину. Почувствовал, как тепло ползет по хребту, и заснул.

Разбудили меня не их голоса. Меня разбудил ветер. Он разгонялся где-то в вышине и рушился на дно нашей ямы. Я чувствовал запах дыма. Буря была тяжелая и отрывистая. Она скатывала из воздуха шар, сталкивала на крышу и возвращалась за следующим. По полу ползли холодные язвительные свисты. Во рту я чувствовал запах застарелой пыли, а ступнями подступающий холод. Малыш говорил Костеку: