И тут я обратил внимание, что Малыш, морщась от боли, встает и выходит из-за стола. Прижав локоть к боку, он подошел к Старику и не сильно, но и не слабо ударил его два раза по лицу. В точности как санитар или как мужчина женщину, когда до той не доходят слова утешения или успокоения.
И все в один миг стихло и замерло. Только телевизор притворялся, будто ничего не случилось. Демонстрировал аэродинамическое тело, чем-то там намазанное. Малыш вернулся на свое место. Старик еще продолжал покачиваться, но уже не так сильно, точь-в-точь как собачки-амулеты на заднем стекле, когда автомобиль остановится.
А из темноты, из полуотворенной двери до нас долетел слабый и ворчливый старушечий голос:
– Грицько… Грицько… Дай ты мене воды…
23
Китайца, китайца, китайца, ох, нет! Потому что у коварного китайца желтые яйца! За щелястой перегородкой из досок уже второй час подряд: «У коварного китайца желтые яйца». Да какая это перегородка, говно, а не перегородка, ежели сквозь нее просачивается свет вместе с табачным дымом… и желтые яйца. Как будто мы тоже находимся там с ними. Мы хотели вздремнуть, но не получилось. Вонь и холодрыга. И китаец в придачу. Мы пробовали растопить печку, но дрова были гнилые, мокрые, прямо из-под снега, а толстый хмырь с усами заявил, что других нет. Другие есть в лесу, если охота, можем принести.
– Полста с рыла, – так он закончил, и мне захотелось плюнуть на него, но я подумал, что на улице мы загнемся, так что козыри все у него, и лучше прижать уши, потому как рожа у него была крайне паскудная.
А гнилая, тяжелая, как камень, сосна воняла, еле тлела, и печь оставалась холодной, как труп. Обычная железная печка. Можно было положить руки на нее без всякого риска обжечься.
– Полста с рыла. Деньги вперед. – С какой-то плотоядной старательностью он сложил купюры, сунул их в карман на отвислой заднице и напоследок сказал: – Кипяток можете получить у меня.
После чего полез на свой второй этаж, наклонив голову в гуральской шляпе, так как с низкого наклонного потолка свешивался плакат: «Здесь будь добр, гиббона мать, на фиг сапоги снимать».
– Приятное место, – буркнул Гонсер.
– Какое есть, – точно так же буркнул Василь. – Когда я был тут в последний раз, им заведовал чокнутый такой мужичок с бородой. Он только и знал, что пил да вырезал фигурки святых. И сам был на святого похож. Особенно когда надерется и усядется, подперев голову. Прямо аллегория скорби.
– Ну, этот на святого не похож. Такой мордоворот. Ладно, пошли из этого ледника.
Гонсер пересек каменные сени и толкнул дверь, которую нам указал толстяк. Голая комната, несколько поролоновых матрасов и печка. Видно, кто-то в этом борделе пытался растапливать ее, потому что дым сочился из стен и, похоже, с потолка.
…желтые яйца, желтые яйца. А был всего восьмой час вечера, и они только начинали. Мы видели их из окна. Они шли длинной вереницей, человек десять, а может, и больше, шли со стороны, противоположной той, откуда пришли мы, все с профессиональными защитными щитками, некоторые в анораках, а рюкзаки у них были набиты так, что чуть ли не подпирали небо, но, надо думать, набиты они были в основном бутылками. Толстяк приветствовал их у дверей как хороших знакомых. Среди них было несколько девушек. Обосновались они в соседней комнате, мы же предпочли сидеть тихо, потому как береженого Бог бережет, и только когда за стеной поднялся уже изрядный галдеж, начали шевелиться, распаковали рюкзаки, заглянули в эту говенную печь, обложенную нашими ботинками и носками. Может, оно и к лучшему, что они не сохли, потому что погоня могла бы прийти на поднявшуюся вонь.
А те, за стенкой, раскладывали матрасы, перетаскивали рюкзаки, смех, звяканье кружек, пол просто гудел от их ног. Кто-то бренчал на гитаре, безнадежном продукте какой-то мебельной фабрики. Гонсер вздохнул:
– Поспать не удастся, – и был прав, а потом совершенно без всякой связи бросил: – А ведь мы по дороге никаких зверей не видели. Надо же, неделю в лесу, и хоть бы одна дурацкая серна попалась.
Но нам это было до лампочки. Малыш лежал в спальном мешке с небольшой температурой из-за этой раны и почти все время молчал. Молчал со вчерашнего дня. Возможно, думал о Старике, который, услышав женский голос, окончательно пришел в себя, встал и отнес в темноту кружку воды, потом вернулся на свое место у печи и как ни в чем не бывало принял очередную рюмку, выпил, но стал осторожней и в воспоминания больше не вдавался, впрочем, никто его на них и не подбивал. Мы пялились в телевизор, новости давно кончились, экран заполнили поперечные и косые полосы, начался какой-то фильм, но ничего не было видно; у нас ни у кого не было охоты настраивать ящик, а Старик, видать, был привычен. Он вслушивался во французские слова, в перемешивающийся с ними польский перевод и не сводил глаз с экрана. Все молчали. Бутылка кончилась. И как только она кончилась, алкоголь каким-то мгновенным сверхъестественным образом испарился из наших тел. Сонливость в соединении с затхлым воздухом постепенно вгоняла нас в состояние полного отупения. Малыш уснул на стуле. Никому из нас и в голову не пришло поинтересоваться, как он себя чувствует. Один за другим мы залезали в спальники и валились на пол. Бандурко устроился на лавке у стены. Старик переступал через наши недвижные тела, чего-то еще возился, подбрасывал дрова в печь, чем-то звякал, кажется, даже выходил, да, точно выходил, потому что в какой-то момент потянуло ледяным воздухом. Заснул я прежде, чем погас свет.
Утром мы вставали в таком же молчании, невыспавшиеся, какие-то совершенно окостеневшие, все тело болело, а в глазах и во рту было ощущение липкости нездорового сна и усталости. Да и утром-то это назвать было нельзя, серенький рассвет. В печи уже горел огонь, Старика не было, но он скоро пришел, неся ведро, в котором плескалось немного молока. Молоко он разделил, часть отлил в миску и отнес ее теленку, а остальное перелил в горшок и поставил на печку. Он выходил еще раза два-три, но нам было плевать, никто им особенно не интересовался, да и он нами тоже, воспринимая нас как неизбежность или как еще одно стихийное явление.
В конце концов Бандурко кое-как пришел в себя, собрал со стола пустые стаканы, где-то их ополоснул, приготовил кофе, за который мы сели еще не вполне очнувшиеся и с полнейшим безразличием к тому, что будет с нами. Но через некоторое время в головах у нас немножко прояснилось, по крайней мере настолько, чтобы свернуть спальники и поджарить то же, что и вчера, но картошки мы уже не получили. Остатки, что еще были в чугунке, Старик залил теплым молоком и отнес в альков. Через приоткрытую дверь была видна часть лежанки с горой перин, но не более того. Они там не разговаривали. А может, там вообще никого не было, поскольку оттуда не доносилось ни звука, хотя при той тишине, что воцарилась в комнате, мы могли бы услышать даже дыхание.
Мы выпили кофе, поели, выкурили по сигарете, и делать нам было нечего. Наступил уже день, и в окно вливалось яркое солнце. Каждая деталь, каждая подробность жалкой комнаты, сор на полу, грязные полосы на стеклах, пустой треснутый цветочный горшок на подоконнике, лежащий рыжий теленок – все осветилось золотым светом. Старик сидел на своей скамеечке и курил половинку сигареты. Волна света делала его почти невидимым. Нам приходилось щурить глаза. Он растворялся в воздухе. Когда сигарета докурилась и в черном мундштуке засипело, он встал и сказал:
– Кто-нибудь пошли со мной.
Пошли я и Бандурко.
Двор был такой же бедный, как хата. Посередине колодец, прикрытый со всех сторон еловыми лапами на манер шалаша, какие строят дети. Протоптанная тропка подходила к нему и вела дальше к деревянному коровнику, крытому частично соломой, частично поржавелым железом. Рядом стоял неуклюжий высокий сенной сарай. И еще какое-то строеньице, то ли хлев, то ли Бог его знает что.
Старик вошел в коровник и закрыл за собой дверь. Мы стояли на небольшой истоптанной площадке с пятнами навоза и смотрели в промежуток между строениями. Метрах в двухстах, чуть ниже, отделенный ослепительной белой плоскостью, находился следующий дом. К нему вел явственный, идеально прямолинейный санный след. Из коровника доносились топот и блеяние. Отворилась дверь, и Старик выволок упирающуюся овцу. Он оттащил ее на чистый, девственно белый снег, наклонился и, стремительно и умело дернув за ноги, повалил на бок. Овца билась. Но он уже придерживал ее за шерсть на шее и на крупе.