Что уж между ними произошло — неизвестно. Только однажды зимой спозаранку поехал Григорий в дальнее торговое село на базар и Петра с собой пригласил. Часа через три, уж светать стало, пригнал на взмыленной лошади в улицу, сам ошалелый, без шапки, в кровище весь, лицо рассечено. А в розвальнях Петр, уже остывший, лежит.
Как, что было — только ночь студеная да зимний лес знают. Может, в Петре обида-ревность взыграла, первым он бросился на Григория? Или Григорий все заранее продумал и специально затеял эту поездку? Сам он одно и то же твердил и людям, и в участке. Дескать, в темноте напали на них разбойники. Петра успели топором тюкнуть. А он отбился, только лицо да руку посекли, и угнал от грабителей.
Через несколько дней, лишь успели Петра похоронить, взяли Григория под стражу до полного выяснения.
Откуда только у Маши силы взялись. На удивление всем, каким-то чудом поднялась она и поехала в волость. Как уж удалось ей, деньги ли помогли, но вызволила она Григория. Отпустили его «за отсутствием веских улик».
А вслед за этим в один из дней разнесся опять по улице страшный крик. Выбежала неодетая на мороз мать Тани, кофту на себе рвет, головой о стенку колотится. Бросились к ним во двор, на сеновал — висит Таня под стрехой, волосы густые, распущенные, заиндевели уже…
Встала со временем Маша на ноги — Григорий слег, да так, что больше и не поднялся. На несколько лет приковала его болезнь к постели. Маша за ним, как за малым ребенком, ходила-ухаживала. И никогда за прошлое — ни словечком. Говорят, не раз плакал Григорий и жаловался близким:
— Виноват я перед Машей — прощенья мне нет.
Умер Григорий вскоре, а Маша так и живет одна.
Старуха она теперь преклонная, но хоть и бесстрастным голосом поет, знаю я, что былой пожар, картины пережитого до сих пор туманят ей глаза.
Вот все тише, тише голоса — на исходе песня.
Когда я вернулся в избу, женщины сидели молча, с просветленными лицами. Я знал, что они сейчас заведут между собой разговор о чем-нибудь своем, поэтому не стал мешать и тихо вышел.
Уже за полночь я отправился в чулан.
Было тихо и темно. Лишь четко выделялся на фоне неба переплет оконной рамы, в стекло заглядывала дрожащая низкая звезда. В дальней улице кто-то протарахтел колотушкой. На лавочке под окном раздался переливчатый тихий смешок, шепот. Прямо пахло сухими травами, развешанными по стенам, мукой, солодом и многолетней амбарной пылью.
Я лежал на просторной деревянной кровати, пережившей не одно поколение, и вспоминал слова сегодняшней песни.
Засыпал я с ощущением большой тихой радости. Ведь есть по деревням и селам такие дома, где меня всегда примут, есть такие люди, которые всегда обогреют. Что бы со мной ни случилось, среди них я могу снова набраться силы и мужества. С их помощью приблизиться к родной земле и обновиться.
Просто никогда раньше не представлял себе так отчетливо: что бы сталось со мной без этих людей…
БЕЛАЯ ЛОДКА
За два осенних наезда в деревню я, казалось, уже стал забывать о поездке к рыбакам. И вдруг — это письмо от Семена. Острее всего оно напомнило мне о последних днях наших лесных скитаний, о разведочном походе на озеро Большой Кумикуш.
…Пройдя с километр по настилу из сосновых кругляшей, мы еще около сотни метров брели по болотине вдоль канавы для лодок, выкопанной рыбаками, и очутились на зыбком берегу озера Челвинского. Неподалеку покачивалась доверху заполненная большая лодка, заиленная, без уключин, без скамеек. У меня екнуло сердце: и на такой плыть в волну через все озеро?
Немало повозившись и вымокнув, мы вытянули и перевернули лодку. Берег сразу осел, и наши ноги снова оказались в воде. Но, кроме меня, пожалуй, никто не обратил на это внимания. Два наших проводника и Семен вытесали деревянные клинья и наперегонки запостукивали топорами. Через полчаса лодку было не узнать. Проконопаченная, вычищенная, с приколоченными скамейками, она уже не вызывала недоверия — хоть куда плыви.
А мужички не унимались. Они свалили две приземистые, корявые сосенки, вырубили по куску ствола с самым прямым и прочным сучком и стали выделывать из этих заготовок уключины. Потом приколотили к бортам две короткие доски, продолбив в них, опять же одними топориками, по два отверстия. К этим доскам просмоленной бечевкой привязали подвижные, удобные уключины и пустились в плаванье.
Сначала волны были ровными, с одинаковыми гребнями, катились размеренно и спокойно. Но не успели мы добраться до середины озера, как гребни задымились, в лодку полетели крупные брызги. На что уж я привычный к волне, и то ежился. На этом утлом суденышке поневоле запоглядываешь на далекие берега. Да и от них толку мало. В случае если начнет заливать лодку и все-таки удастся добраться до берега, не везде на него ступишь. Зыбь.
Озеро Челвинское похоже на рыбий пузырь. Первая часть, затем сужение метров до сорока и второй — меньший участок. Берега везде низкие, чуть заметные у воды. Растительности на них почти никакой: чахлые низкорослые сосенки, искривленные ветрами. И так до самого горизонта. С какой бы стороны ни задуло — сразу волна. И даже ветер стихнет — вода еще долго раскачивается.
Несмотря на волну, первую часть озера мы пересекли напрямик и вскоре вышли в пролив. Мне было как-то неловко сидеть на корме, я предложил мужикам смениться. Один из них скосил на меня лукавый взгляд:
— Что ты, мил человек, не успели отплыть. Насидишься еще на гребях.
«Где тут насидишься, — подумал я, — метров восемьсот осталось пройти по озеру, потом пятьсот протокой — и Кумикуш».
А вот и чуть заметный вход в прокоп. Он узенький, в метр ширины, заросший по кромкам болотным разнотравьем. Проталкиваемся по нему против довольно сильного течения, раздвигая мшистые податливые берега.
То там, то здесь взлетают из-под кустов серые куропатки. Несколько раз спугиваем журавлей. Они поднимаются так неожиданно, что я не успеваю щелкнуть фотоаппаратом.
Вдоль протоки растительность побогаче. Чаще стал соснячок вперемешку с карликовыми ивами и березками. Выше и гуще разнотравье. Особенно выделяются крупные венчики цветущей морошки и белая кипень багульника.
Последний десяток метров. Громкий шум прибоя, шапки пены в узкой горловине — вход в канал, сосна-маяк на берегу, с плоской верхушкой, с обрубленными понизу сучьями. Нашим глазам открылся простор гиганта Кумикуша. Здесь-то и начались наши тяготы. До сих пор помню эти греби и мозоли, что набил рукоятками весел.
Только мы высунулись из протоки, на нас обрушились черные валы — не вода, а мешанина из мелкой торфяной крошки. Лодка закрутилась, заклевала носом. Побагровев от натуги, Семен еле сдерживал ее против волны и не давал притиснуть к берегу. Такого берега я еще не видел. Под ударами разбушевавшейся воды он качался, как хлипкий плот. Кривые сосенки и стелющиеся березки в такт ударам кланялись волне, словно молили о пощаде.
В центре озеро кипело и пенилось. Сильный ветер гнал воду с северного конца, ей некуда было деться, и поверхность озера была похожа на гигантскую выпуклую линзу. Из-за этого дальний берег чуть просматривался призрачной полоской.
Свернув вправо, мы стали пробираться вдоль берега, повторяя мельчайшие его изгибы. Несколько раз ветер менял направление, заходя с чистого севера на чистый запад, и мы долго не могли выбрать места потише, чтобы выметать сети.
Пустились в плаванье в четыре часа дня и лишь в десять вечера, когда ветер поутих, очутились в северо-западной оконечности Кумикуша. Здесь на берегу гораздо суше, сосны и березы выше, гуще.
Пока мы ставили три сети, разнося их подальше в обе стороны от нашего привала, с болот поползли сумерки. Солнце зашло, так и не показавшись. Было пасмурно. В закатной части неба грудились тяжелые дождливые облака.