Хлопнула калитка, весело фыркнула машина. А Света всё еще стояла посреди комнаты в растерянности. Вдруг она вспомнила, что при отравлении промывают желудок. Наверное, надо вскипятить воду и марганцовку поискать…
Она вынесла примус во двор, налила из бутылки керосина в головку, чиркнула спичкой, потом прикрутила вентиль, и после энергичных движений поршня ровное, сильное пламя выровнялось и, как корона, приняло форму аккуратных зубчиков.
Звеня кружкой — в ведре было как раз на чайник, — Света набрала воды. После этого она быстро сложила грязную посуду со стола в таз, половик вынесла и повесила на веревке — завтра вытрясти надо будет, — собрала одежду со спинок стульев и повесила ее за занавеску, обвела комнату взглядом и словно бы все увидела впервые — глазами тех людей, которые сейчас войдут: «До чего же все грязно, запущено! Свиньи, а не люди. Смотреть и то противно». Дом как будто медленно уходил под землю, уже по самые окна врос, может, поэтому в нем казалось особенно душно и трудно дышать. И хотя Света широко распахнула дверь, прохладный весенний ветер проносился мимо. Взгляд Светы остановился на вышивке — девушка с кошечкой. Один гвоздь выпал, оставив в стене серый кружок отвалившейся побелки. Материя провисла, в мягких складках осела пыль, и по лицу девушки проходили дугой серые полосы, от чего умильное выражение лица изменилось, стало злобно-плаксивым.
«А как странно, — подумала Света, — я только сейчас заметила. Сколько мы ни меняли квартир, мать всегда прибивала вышивку в один и тот же угол — тот самый, где висела икона. Удивительно. Мать сама, наверно, не отдавала себе отчета, завешивая его. И как смешно — чем?! Глупой и пошлой вышивкой. Бессмысленной и бесполезной, в которой не было ничего, что давало бы хоть какое-то представление о долге, истине, справедливости... Тоже, нашла замену… А у меня? — спохватилась Света, тут же по привычке примеривая все к себе. — Что будет у меня?!»
И, вызвав видение будущей комнаты с книгами на полках, с музыкой и разговорами об искусстве, она успокоилась: «У меня все будет хорошо, правильно и красиво... Я уже почти у цели. А пока, чтобы дойти до нее, нельзя позволять себе расслабиться, потому что слабость — она вон к чему приводит…»
Мать шевельнулась, застонала и попыталась приподняться. Света подошла к ней и зачем-то надавила ладонями на плечи, чтобы мать легла. Свете все казалось, что мать может вскочить и бегать по комнатам — лови тогда! Пусть уж, если может, лежит.
Лязгнула крышка чайника, и едва Света успела выключить примус, как подъехала машина. Она тут же выскочила за калитку и позвала:
— Сюда! Сюда!
Но вода, которую она приготовила, не понадобилась.
— Неть! Что ви! — сказал с сильным акцентом врач, быстро осмотрев мать. — Ее надо вести в больнису.
Пока мать укладывали на носилки, Света зашла к себе в комнату,взяла теплую кофту, подумала и прихватила «Парцифаля». «Всё равно там придется сидеть, ждать, когда ее промоют», — с некоторой досадой подумала она и пошла за носилками к машине.
В коридоре, где ее оставили, стоял стул с порванной на углу коричневой обивкой. На стуле были еще какие-то светлые пятна — должно быть, от хлорки. И с некоторой брезгливостью, хотя видно было, что стул чистый, Света села, поджав под себя ноги... Пол тоже недавно вымыли, он еще блестел. «Чего это они на ночь пол моют? Разве утром нельзя?» — подумала Света. А потом, уже не обращая внимания на то, что хлопают двери и мимо время от времени ходят люди, принялась читать — главу-то она так и не закончила.
— Где Гани Ганиевич? — громко и тревожно спросил женский голос.
Света вздрогнула и подняла голову. Дверь уже закрылась, и лица женщины она не успела увидеть. Этот же голос спрашивал Гани Ганиевича до самого конца, видимо, очень длинного коридора. Света усмехнулась: вопрошающий голос затихал, как далёкое эхо.
Перелистав последние страницы, Света нашла в комментариях нужную цифру. Здесь говорилось о категориях вины, приведённых Августином: «Наказанием за совершенный грех является то, что человек теряет нравственную ориентацию и уже обречён на совершение дурных дел».
«Ага! — обрадовалась Света. — Это к тому, что проступок, совершенный Парцифалем в Мунсальвеше, является всего лишь возмездием за еще более тяжкий грех, совершённый раньше... Флора обязательно спросит. Хорошо, что посмотрела. Хм! В этом и в самом деле что-то есть. Один грех, вернее, говоря нашими словами, один проступок влечет за собой другой. Бабушка в детстве пугала, что бог накажет, что на всё божья воля! Никакая не божья воля!»
Разглядывая кафельные плитки пола, на которых пятнами высыхала вода, стягиваясь, как кусочек шагреневой кожи, пока не исчезала совсем, Света сделала очень важный вывод: за грехи человека никто наказать не может. Он наказывает сам себя. Своей последующей жизнью. Вот как ее родители. Ведь они пьют не просто так. Они пьют, потому что им стыдно. И, не понимая, не желая понять, отчего их гложет стыд, они забивают, заглушают совесть, топчут и мнут ее, обманывают себя и вместе с этим убивают, уничтожают себя. Происходит это незаметно. Ведь не сразу же они стали пить так, как сейчас. Все же понемногу, потихоньку начиналось. Ни одному человеку не придет в голову нарочно так жить. Каждый мечтает о чем-то хорошем, своем, но оступается, пачкается, а дальше делает все, чтобы замазаться так, чтобы того — старого пятна не было видно.
Света вспомнила фотографии, которые любила рассматривать в детстве: мать в длинном платье с белым пояском у какого-то цветущего дерева. Война только-только кончилась. Она стоит вместе со своими подругами. У нее чуть напряжённое, но, в общем, приятное лицо. Именно в это время, вместе с другими эвакуированными, эта молодая девушка уже начала спекулировать. Мать вспоминала об этих днях без стеснения, как о чем-то обычном. Быть может, вместе с теми же девушками, что стоят вместе с ней на фотографии, она занимала очередь, когда что-то «выкидывали», закупала, сколько могла, неважно что, а потом продавала или выгодно обменивала.
Она приехала с бабушкой из маленького посёлка на Волге. Но от города она переняла только самое дурное, что можно было в годы войны. Она выбрала легкий, но грязный путь. Выменивала и доставала, перекупала и продавала не из необходимости, не от страшного голода, а уже только ради выгоды. Наверно, с такими же, как и она, молодыми, энергичными, веселыми девушками начала выпивать для храбрости, для отчаянности — война ведь, а мы молоды, не пропадать же! А скорее для того, чтобы не думать.
«Ну конечно! — Света даже немного обрадовалась, что нашла для себя еще одно, теперь, кажется, самое верное объяснение пьянству. — То, что человек потом физически привыкает, — это ясно. А вот найти корень, причину, исток... А для отца?» — спохватилась она.
Первые его фотографии с фронта. Деревенских нет ни одной: не было фотографа. А на военной он стоит с боевыми товарищами у машины. У него открытый взгляд. Нет и следов того, что он сделал что-то дурное, зазорное. В наступлении он был ранен, и его отправили долечиваться в госпиталь в Сталинабаде. А в госпитале работала нянечкой бабушка, мать иногда забегала к ней. Там и познакомилась с отцом. Оба решили, что теперь, после войны, надо пожить в свое удовольствие. Мать устроила его на мылзавод, у нее уже были там знакомые. Мыло тогда трудно было достать. Отец выносил его, а мать продавала.
«Мы в день зарабатывали тысячи», — с горечью говорил отец и почему-то злился, сам не понимая на что. А злился он потому, что чувствовал: там он потерял больше, чем приобрёл.
Свете в детстве от этих разговоров становилось не по себе, и она радовалась, что реформа, как какая-то волшебница в сказке, превратила нехорошие деньги в ничто. Потом Света раздражалась: «Вот дураки, даже то, что имели, не смогли в дело пустить. Вон тетя Фрося — у нее ни один рубль из кулака не вылетит. Правда, глядя на нее, не скажешь, что она очень счастлива, что ей хорошо живется. Иначе с чего бы ей тогда ходить вечно хмурой, недовольной, злой?! И сын у неё такой же. Никак жениться не может. Боится, что жена оберёт. И с тётей Фросей они постоянно ссорятся, каждый уверен, что другой его обманывает, что-то выгадывает. Как-то сын приходил к ним, выспрашивал, сколько они платят на самом деле. Так и не поверил. Смотрел тяжелыми, круглыми глазами и молчал. После его ухода так противно было...»