Он, наверное, и теперь был бы не прочь поохотиться, но я надеюсь, что мне больше не придется искать новые зоомагазины. В тех, где я уже побывал, я не рискну показаться еще многие месяцы.

Правда, его шерсть все еще выглядит тусклой и нездоровой. Надеюсь, причина не в программе и не в антигельминтике. Я ведь вижу: он здоров, здоров и весел.

ПАЛОМИТА

Пентги куда-то опаздывает. Он выскакивает из ванной, с такой силой отпихнув корзину с бельем, что та падает и крышка с грохотом отлетает. Я цепенею: сквозь щели корзины виднеется обложка засунутого в белье журнала, подаренного Микаэлем.

Но Пентти ничего не замечает, он выбегает за дверь, а я валюсь на пол, и сердце чуть не выскакивает из груди. Я должна найти для журнала другое место. Мне не хочется его выбрасывать, ведь у меня нет почти ничего своего. Каждая страница — как письмо. Каждая картинка — словно маленькая разноцветная дверь, ведущая за пределы этой квартиры.

Я долго думаю. У меня нет своей полки или ящика. Хотя Пентти никогда не достает сам из шкафа ни полотенца, ни простыни, однажды он выбросил из него вообще все и велел мне сложить вещи более аккуратно. Я вспомнила, как мы однажды прятали камешек, играя с Сэпа и Мерлиндой, и мой камешек никто не смог найти, потому что я вынесла его на улицу положила среди других камней. У Пентти на дне бельевого шкафа лежат журналы — их там, наверное, несколько сотен, он все время покупает новые и никогда не смотрит старые. Если я спрячу среди них, в самом низу, свой журнал, он его ввек не найдет. А найдет — так подумает, будто сам купил его. Пентти не всегда помнит, что он делал, а чего не делал.

Я иду к шкафу и начинаю осторожно вынимать пачку журналов. Слежу, чтобы они оставались в том же порядке. На каждой обложке — женщины.

Под руку мне попадается журнал, к которому прикреплена желтая бумажка. Пентти что-то на ней написал. На обложке — фотографии двух темнокожих женщин. Это филиппинские женщины. Они обнимаются, как сестры, но друг на друга не смотрят. Глядят в разные стороны, разинув рты. Вот еще одна желтая бумажка заложена между страницами. Открываю журнал на этом месте. Там много текста, а картинки совсем не такие, как обычно, — маленькие, иногда черно-белые и нечеткие. На всех — женщины. Рядом с картинками — слова, которые я знаю и среди них часто встречается слово «Манила».

Три картинки обведены синим карандашом. На одной из них — я.

Я узнаю себя, несмотря на то, что фотография сделана плохо, и улыбаюсь, хотя ничего веселого тут нет. Энтенг сделал этот снимок в баре в Эрмите, вскоре после того, как мне стало ясно, что медсестрой я не стану.

Я закрываю журнал и аккуратно кладу его на прежнее место, под другую пачку, которой накрываю то, что прячу.

АНГЕЛ

Просыпаюсь ночью.

Он сидит на спинке дивана, разглядывая меня.

На светлом фоне его силуэт кажется темным как ночь, и я с мучительной остротой чувствую, что нахожусь целиком в его власти.

Его глаза. Глаза ночного зверя.

Они отлично видят во тьме, улавливают каждое движение моих глаз, каждое движение губ, между тем как я не вижу ничего, кроме его темного, совсем темного силуэта.

ЭККЕ или Экке?

Удивительно, до чего разными могут быть города. Города внутри городов. Собачий город создан из запахов, границы кварталов в нем очерчены ароматами мочи, и каждый запах — словно реющий на ветру транспарант, который гласит: Фидо был здесь примерно двадцать четыре часа назад. Или словно громогласное заявление: ТУТ ТОЛЬКО ЧТО ПРОХОДИЛ ПАРЕНЬ С КОПЧЕНЫМ МЯСОМ В СУМКЕ. Воздух кишит этими сигналами, но собака разбирается в них так же хорошо, как человек — в той какофонии фотонов, из которой возникают цвета, формы и игра света.

Кроме того, существуют разные города для разных людей. В женском городе улицы различаются по тому, что на них продается, по классу парфюмерных, ювелирных, обувных магазинов. Город пьяниц состоит из кабаков и ларьков, из закутков, в которых можно помочиться, не вызвав возмущения публики, из притонов, где можно встретить приятелей-алкашей, стрельнуть денег или попроситься на ночлег. Пьяница даже не замечает дорогих магазинов, потому что они ему совершенно не нужны, также как модница не замечает дешевых кабаков, просто не видит их, словно они для нее и не существуют. Она запоминает перекресток потому, что там находится кондитерская, в которую она иногда заходит, чтобы заказать капуччино с каким-нибудь пирожным. Город водителей автобусов — это улицы, остановки, светофоры, спуски, подъемы и повороты, которые кажутся незаметными, а ведь они обретают магическую власть, создавая массу трудностей в зимнюю пору; автобусное кольцо, изученное до мельчайших деталей за время, проведенное там с сигаретой в зубах в ожидании того момента, когда снова пора будет садиться за руль. На кольце водитель знает каждую белку, а между тем случайный прохожий замечает лишь то, как безразличные тяжелые колеса разворачиваются на площади.

Для наших город един, но каждый выделяет в нем что-то свое. В таком маленьком городке, как этот, у нас нет своих улиц, магазинов и галерей, но у каждого имеется своя потаенная топография, свои перекрестки; вон мужчина у моста прикуривает и затягивается, а мы видим его совсем иначе, чем другие, мы замечаем движение руки и взгляд исподлобья, которые для остальных — всего лишь визуальный мусор. Для наших существуют перекрестки, переулки и подворотни, которые имеют особое значение. Уголки парка и кинотеатры, которые другим кажутся ничем не примечательными, для нас обладают особым магнетизмом. Есть общественные туалеты, в которые идешь с большим волнением, чем на тайное свидание. И есть кабаки вроде этого кафе Бонго, куда любой может заглянуть на кружку пива — опрокинет одну-другую, может, даже как следует наберется — и выйдет, не заметив ничего особенного, будто побывал в случайном безликом кафе. Только наши чувствительны к его неосязаемой ауре.

В воздухе кафе Бонго плавает столько безмолвных вестей, что если бы они вдруг стали видимыми, кафе до самого потолка заполнилось бы радужной паутиной: красными нитями ревности, синими нитями тоски, ожидания и надежды, желтыми сигналами того, что пора делать первый шаг, потому что на непрозвучавший вопрос получен благосклонный ответ, и, конечно, не обошлось бы без абсолютно черных нитей презрения, разочарования и откровенной ненависти.

Есть минуты, когда люди вдруг становятся искренними и, оторвавшись от застолья, на мгновение раскрывают душу, как окно на дисплее. Но только для тех, кто умеет видеть.

У большинства людей чувства будто упакованы в пластиковую пленку. Поскольку это не лишает их зрения, они полагают, что прекрасно воспринимают окружающее, и не замечают, что оболочка обедняет другие ощущения — такие, как осязание или обоняние.

Вот, например, та сидящая у стойки гетеросексуалка. Глупая тетка решила, что зайти сюда — это круто, она, видно, что-то такое слышала о нашем кафе. Она вообще старается быть до смешного отчаянной — надела зеленые военные брюки и бандану, накрасила губы черной помадой и воображает, что лесбиянки бросятся к ней со всех ног. Или, может быть, не воображает, а втайне надеется.

Конечно, никто к ней не подсаживается. Она здесь уже не в первый раз, к ней относятся с ледяным безразличием, а она все приходит и приходит. Кто-то может сказать, что мы для нее — как звери в зоопарке, но у меня другая теория. Мы для нее — благородные дикари, обитающие за пределами регламентированного респектабельного общества, необжитая территория, на которую можно вступить, соблюдая необходимые требования. Если не испугаешься, сможешь пропитаться ароматом свободы, плюнешь на любые нормы, запросто станешь анархистом. Конечно, для нее прийти сюда — все равно что нанести смываемую татуировку на плечо. В этом есть прелесть беззакония, в котором, однако, еще нет ничего по-настоящему преступного, и ей никогда не придется размышлять, не слишком ли она эксцентрична, выйдя в таком виде на улицу до захода солнца.