Изменить стиль страницы

Это был веселый и задорный человек, только что выбравшийся из многочасового боя. Немножко успокоившись и выяснив, что мы корреспонденты, он грустно вздохнул. По этому вздоху я почувствовал, что у него уже был кто-то из нашего брата. Был и, кажется, не понравился. Если так, значит, нам предстояла дополнительная задача – преодолевать заведомое душевное нерасположение.

Мы представились, и я сказал ему, что мой товарищ – фотокорреспондент – кое-что снимет у них в полку, а я должен написать для «Красной звезды» о их боевых операциях за шестьдесят дней войны.

– Хорошо, – сказал комиссар. – Сейчас я вам расскажу.

Он отрекомендовался старшим политруком Балашовым, сел за стол и стал рассказывать мне в подчеркнуто быстром темпе: такого-то числа то-то, такого-то числа то-то, такого-то числа то-то. Послушав минут пять, я остановил его и сказал, что мне интересно не это, я просил бы его рассказать мне, как все это происходило, о чем он думал во время боев, что чувствовал, все подробности.

– Так это же долго, – сказал он.

Я сказал, что ничего.

– Да я же буду занят.

Я сказал, что мы подождем.

– Да я, может быть, весь день буду занят.

Я сказал ему, что тогда мы здесь переночуем и он расскажет нам завтра. Его лицо прояснилось, и он сказал:

– Приезжали тут два корреспондента, говорили: давай-давай, быстрей расскажи. Я им быстро все рассказал, и они через пятнадцать минут уехали. Очень торопились.

Все это было сказано с долей горечи, и я еще раз понял ту простую истину, что мы неверно поступаем, когда даже не из трусости, а порою из-за газетной торопливости приезжаем, берем то, что нам нужно, вскакиваем на машину и едем обратно, и все это за десять минут. А люди, которые месяцами не вылезают с передовой, не упрекая нас вслух, в душе бесконечно обижаются на это.

После того как Балашов выяснил, что я не тороплюсь, оказалось, что и у него есть время, и он целых полтора часа рассказывал обо всем происходившем с их полком за два месяца войны.

На исходе второго часа на столе появились бутылка виноградной водки и помидоры. Мы выпили по стопке и продолжали разговор, собираясь выпить по второй, как вдруг грохот разрывов, который до этого все время слышался вдали и к которому мы уже привыкли, стал приближаться и мины начали рваться совсем близко. Балашов подошел к окну, посмотрел, снова сел и налил водки. Мы выпили. Он продолжал рассказывать. Разрывы были совсем близко. Вошел кто-то из командиров и доложил, что немцы накрыли командный пункт. Какие будут распоряжения?

– Да никаких, – сказал Балашов и продолжал рассказывать.

Командир стоял в дверях.

– Ну? – повернулся к нему Балашов.

– Может, в укрытие? – спросил командир.

– Идите, идите, – сказал ему Балашов и, обратившись ко мне, добавил: – Мы вот доедим и тогда подумаем. Может, они к тому времени и перестанут.

Он рассказывал мне еще четверть часа, а когда кончил, обстрел действительно прекратился.

– Но вот и переждали, – сказал Балашов. – Как я говорил, так и есть.

Пока шел обстрел, он сидел очень спокойно, не подчеркивая своего спокойствия. Видимо, то, что происходило, было для него привычным и, по его понятиям, не составляло особенной опасности. У каждого человека на фронте есть в его представлениях какая-то особенная опасность, которую надо бояться. Но для разных людей она разная. Для меня этот близкий обстрел был особенной опасностью, а для Балашова нет. Для него особенной опасностью было ходить сегодня в атаку. И он этого не скрывал и говорил об этом именно как о пережитой им опасности. Что до меня, то хотя я боялся этого обстрела, но и у меня не было желания прерывать разговор и выбегать куда-нибудь из избы. Не потому, что не хотелось показать своего страха перед Балашовым, а потому, что к этому времени у меня уже образовалось чувство, что чем меньше на войне суетиться и переходить с места на место, тем это правильнее. А вдобавок ко всему во мне еще жил остаток абсолютно гражданского ощущения относительной безопасности от присутствия крыши над головой.

Когда кончился обстрел, к Балашову явились с докладом какие-то его подчиненные, а потом пришел и долго разговаривал с ним новый командир полка, бывший начальник разведки дивизии капитан Ковтун, немолодой, грузный, немножко неуклюжего вида, а на самом деле умница и культурный человек.

Халип улегся на полу. Меня пристроили спать на какой-то похилившейся койке. Я задремал. Потом проснулся. Балашов подсел ко мне. И вдруг этот загрубевший на войне человек неожиданно для меня заговорил о литературе. Он знал по встречам в Академии имени Ленина многих литераторов, встречался с ними, помнил их стихи, интересовался их судьбой. Вдобавок ко всему оказалось, что он еще по финскому фронту хорошо знаком с Долматовским.

Мне уже доводилось встречать и командиров и политработников, которые вдруг в разговоре с тобой спешили показать и свой интерес к литературе, и свои познания в ней. Иногда им хотелось блеснуть этим в разговоре с писателем точно так же, как мне иногда хотелось блеснуть в разговоре с военными своими познаниями, полученными на курсах при Академии Фрунзе и Академии Ленина. Все это естественно. Но в Балашове не было и тени этого. Просто он с такой же горячностью, с какой, очевидно, делал все в своей жизни, жадно интересовался литературой и литературными делами. Ему казалось срочно необходимым вот тут же, сейчас же, на этом хуторе под Одессой, узнать, что там с Долматовским, Вишневским, Уткиным, Вашенцевым и еще и еще с кем-то, уже не помню, с кем.

Мы говорили с ним до поздней ночи, а потом я все-таки заснул, условившись, что с утра мы вместе пойдем в минометную роту.

Мы проснулись очень рано. Было серое, сырое, дождливое утро. Балашов сказал, что сейчас приготовят его танк и мы на передний край, в минометную роту, не пойдем, а поедем. Слово «танк» обрадовало нас, но Халипу портило настроение то, что утро было такое серое. Он ныл, что в такое утро он скорей всего ничего путного не снимет, а если даже и снимет этих минометчиков на их огневой позиции, то получится обыкновенный скучный снимок и ни одна душа на божьем свете не узнает по такому снимку, снято ли это на переднем крае или где-нибудь в Сталинграде при тренировке в запасном полку.

Впоследствии выяснилось, что он был прав. Снимок получился серый и скучный, и, по-моему, напечатали его в «Красной звезде» только потому, что он был сделан на переднем крае с риском для жизни.

Мы вышли на улицу вместе с Балашовым и у стены соседней хаты обнаружили то, что он гордо именовал своим танком Это был маленький тягач «Комсомолец» с двумя слегка бронированными местами для водителя и стрелка и с открытой линейкой сзади для всех прочих. Но Балашов без улыбки называл эту штуку танком, и мы сели на его «танк» и поехали.

Когда мы ехали к переднему краю, на правый фланг батальона, Балашов посадил нас с Халипом на правую сторону линейки, дальнюю от противника, а двух своих командиров – на левую сторону. Потом, когда мы ехали обратно, пересадил нас наоборот. Он, разумеется, знал, что мины могут разорваться с одинаковым успехом как слева, так и справа от нашего «Комсомольца», но, очевидно, рассадил нас так ради большего спокойствия штатских людей, которым, наверно, в глубине души все-таки хочется быть на полметра подальше от неприятеля. Что касается самого Балашова, то он ехал на месте стрелка, но не сидя, а стоя, по грудь высунувшись из-за броневого прикрытия.

Мы пересекли длинное поле и свернули к посадкам. Там были нарыты щели, а кое-где и маленькие блиндажики с символическим покрытием в одну доску и на вершок земли сверху. Здесь мы познакомились с командиром батальона и, оставив наш «танк», пошли вперед уже пешком.

Полоса посадок поворачивала к позициям. Мы сначала шли вдоль них, а потом выбрались на совершенно открытое место. Впереди лежало боевое охранение, а сзади него в ямках стояло четыре легких миномета. Это и считалось минометной ротой.

Когда мы подошли, румыны дали несколько минометных залпов. Явно не по нас – один куда-то влево, другой вправо, – но все-таки довольно близко.