— Не люблю Игоря Ильинского, — говорила она. — Что там любить! Умный человек дурака с себя строит.

За ней ухаживал колхозный хлопец, которому через месяц надо было идти в армию. Он подходил к ней во время перерыва, и она затевала с ним громкий разговор:

— Чего смотришь? Скажи врачу, пусть тебе глазные капли пропишет.

Парень прятался за чью-нибудь спину и оттуда выглядывал.

— Чего, как уж под вилами, крутишься? — спрашивала она.

— Да вот человек наклоняется, и я наклоняюсь.

— Не слышу.

— Повторять неохота.

— Повтори.

— Один раз пожар горит, — говорил парень и крутил головой. — Девчата из Орловского!

Орловское было районным центром. И «девчата из Орловского» звучало у парня как «столичные девчата» — с восхищением и осуждением.

Девки не боялись никакой работы, но дымный воздух литейного, запах формовочной земли их пугали. Та, что работала в яслях, говорила:

— По мне, так пусть камни с неба падают, лишь бы на свежем воздухе. А разве это земля? — Она брала формовочную землю. — Скажи ты, что с землей делают?

Это удивляло и раздражало Валентину. На заводе появились новые люди, много новых людей, и у всех оказывались какие-то неожиданные взгляды на вещи, с которыми Валентина давно свыклась. Люди эти как бы покушались на Валентинину ясность, их надо было воспитывать. А за ними чувствовалось еще множество таких же людей. И это Валентину раздражало.

Та, что работала в яслях, чем-то болела, но не боялась физических страданий, первой шла сдавать кровь для раненых и говорила девкам:

— Фу, чего там бояться! У меня печень больная, так у меня один раз полтора часа брали желчь на анализ — плохо желчь шла. И ничего!

Была в бригаде Валентины еще одна цепкая, языкатая женщина, которая о себе говорила:

— Я от семи собак отбрешусь. Ты лучше со мной не связывайся.

Было ей под шестьдесят, и она охотно вспоминала:

— Я помню еще то время, когда на базар ходили с вот такой кошелкой из лыка или из мочала. Да, из мочала. За мясо платили четыре копейки. Четыре копейки за фунт…

Звали ее Мефодьевна. Валентина ее очень ценила. Мефодьевна никогда не унывала и как будто не уставала, хвасталась тем, что никогда не болела.

— Девчата, чем порошки принимать, лучше бы песню спели. Я никогда порошков не принимаю. Лучше на улицу пойду, похожу, погуляю.

Валентина жаловалась Жене, что ее утомляют бригадирские дела, в которые входит обязанность выслушивать рассказы Нины-маленькой, вникать в заботы других работниц. На самом деле даже рассказы Нины-маленькой она выслушивала с жгучим интересом. И сельских родственников и родственниц своих девушек приводила ночевать к Антонине Николаевне, когда те приезжали в город. Валентина уставала так же, как и все, и ноги у нее отекали от двенадцатичасового стояния, и руки отсыхали, разбитые деревянным пестиком, которым она утрамбовывала шишельную массу. Но стоило ей немного отдохнуть, и она опять испытывала острый интерес к жизни своих товарок. До войны ей казалось, что она все об этой жизни знает по своей окраине, и охотно отдалялась от этой жизни. А теперь она опять тут была своей. И Женя тоже был посвящен в эту жизнь, потому что Валентина, имея в виду какую-то постоянную свою мысль, постоянное свое раздражение против Жени, рассказывала ему, как трудно приходится ее девушкам. «Бедные бабы», — говорила она ему.

Если на заводском комсомольском собрании осуждались чьи-то антиобщественные поступки, Валентина голосовала за самые суровые решения. Но своих девушек она защищала до последнего.

Во время перерыва, когда в цехе пригасал свет, к Валентининым стерженщицам собирались формовщики. Приходили ребята из дальних цехов. А за старшими тянулись младшие — чуть в стороне устраивались ремесленники и фезеушники.

Стал появляться здесь и Анатолий. Он еще не оценил по-настоящему свою электромастерскую, еще не понял, что это прекраснейшее место. Волнения возникают, только когда приходят люди за отремонтированным электромотором. Его включают тут же в мастерской, он гудит, а сдающие и принимающие, пока его пробуют, спорят и ругаются. Только в эти минуты Анатолий еще чувствует себя непосвященным. Потолок в мастерской высокий, и днем в комнате светло от одной его высоты. Ни грохота, ни звона. Так, позвякивание или скрежет напильника. И оттого, что здесь тихо и тепло, оттого, что тут мало людей, Анатолия тянет туда, где шумно и собирается народ. Во время большого перерыва Анатолий приходил к шишельному цеху, устраивался с ремесленниками и изо всех сил старался не показать, как его интересуют разговоры ухаживающих друг за другом мужчин и женщин.

Крупная и, должно быть, здоровая и сильная стерженщица с накрашенным большим ртом приставала к молодому парню. Парню было больше семнадцати лет, но по здоровью его не брали в армию, он этого стеснялся и говорил, что ему семнадцать. Стерженщица была ему чем-то опасна — Анатолий это видел. Она и говорила и шутила свободно. И приставала свободно, а парень только отбивался и путался. Парень работал наладчиком. Вообще-то он сутуловатый, сумрачный, молчаливый и глуповато-значительный, а тут — никуда. Девка ему говорит:

— Пойдем? — и смеется.

— Не могу, — говорит он.

— Может, не умеешь? Я научу!

— Я для тебя слишком мал.

— Клещами вытянем! — смеется девка. — Пойдем в кузнечный — попробуем.

Тут парень впервые храбрится:

— Одна попробовала — семерых родила.

Видно, что фраза эта ему чужая. Он где-то ее слышал и расхрабрился ее произнести. Девка говорит:

— Рискую. Пошли.

К разговору многие прислушиваются. Похоже, что стерженщица действительно пойдет. Все смеются, а парень только краснеет и отдувается.

Доставалось и Анатолию. Раза два его по какому-то поводу замечали. Он краснел и каменел от застенчивости, давал себе слово сюда не приходить, но на следующий день приходил опять. А однажды какая-то Майя назначила ему свидание. В ночной смене его вызвала из электромастерской молоденькая подсобница. Некоторое время она его молча и значительно рассматривала, потом сказала:

— Я от одной девушки. Ты Майю знаешь?

Анатолий не знал, кто такая Майя, но не посмел — именно не посмел — этого сказать.

— Знаю.

В его памяти и правда возник какой-то неясный образ.

— Приходи к выходу из цеха.

Анатолий знал это место. Там, между дверью, ведущей на цеховой двор, и второй дверью, ведущей в сам цех, из-за светомаскировки была абсолютная темнота. Свидания назначались в укромном уголке под лестницей. Там Анатолия ждали. Он услышал в темноте чье-то дыхание, потом его взяли за руку.

— Это я, — предупреждающе сказала подсобница. — А вот Майя. — И она вложила в руку Анатолия чью-то шершавую холодную руку. — Оставайтесь, — сказала подсобница, — а я пойду.

Рука, шершавая, крупная, рабочая, была по-женски расслаблена. Но Анатолий не знал, что с ней делать — все-таки это была слишком крупная рука. За эти несколько минут он привязался к подсобнице и неизвестно почему надеялся, что Майя — это она сама. Девушка в темноте подвинулась к нему. Она ждала. Так они стояли молча, наконец Майя спросила:

— Ты любишь книжки читать?

— Люблю.

— Когда я тебя увидела, сразу подумала: «У него, наверно, есть интересные книжки». Принеси какую-нибудь.

Голос у Майи был взрослый и тоже как будто бы шершавый, как ее рука. Анатолий не то чтобы подумал — он еще не умел так думать, — почувствовал: Майя книжек не читает. Из цеха сквозняком, который дул под лестницей, доносило гул и звяканье. От Майиной спецовки пахло холодом и ржавчиной. Руку ее надо было греть — Анатолий догадывался об этом, — он даже попробовал осторожно потереть ее, но только чувствовал, какая она шершавая.

— Пойду, — сказала Майя, — а то мастер кинется.

Анатолий постоял еще несколько минут — боялся выйти с Майей на свет. Закончилось первое в его жизни свидание. Он потом так и не узнал, какая это Майя вызывала его под лестницу.

Цеховому начальству не нравилось, что к стерженщицам во время перерыва собирается много парней. Валентину вызвали в комитет комсомола к Котлярову. Котляров смотрел на нее своим стеклянным глазом, стучал желтым протезом по столу, жесткие усики его командирски топорщились.