О политике в семье теперь больше всех говорил брат Семен. Во время империалистической войны дядья Слатины помогали ему уклониться от призыва. Но потом его все-таки забрали, он воевал в Румынии, привез из армии две медали (их сдали в торгсин), румынскую фразу, которую любил повторять: «Шпунырманешт? Нущты?» — странно не растраченную воинственность и фотографию, на которой был снят с браво выпяченной молодой грудью, с лихими усами, с рукой, опертой на штык в ножнах. В гражданскую он прятался от белых, от немцев, от казаков, а потом стал работать посыльным в государственном банке, выдвинулся постепенно, его послали в Москву на курсы руководителей машиносчетных станций — банки выписывали из Америки машины, переходили на механизированный учет. Семен воевал со старыми специалистами (спецами), или, как он сам говорил, занимался «разоблачением вредительства в системе механизированного учета госбанковских контор».

Антонина Николаевна когда-то сама посещала кружки политического самообразования при домовом комитете, но к тому, что говорили Семен или Ефим, не очень прислушивалась. Она считала, что все идет правильно, потому что жизнь шла так, как надо. Сестры вышли замуж, родили детей. И Женя вырос и завел семью. И каждый день надо было ходить на базар, утром готовить обед, а вечером еще раз кипятить остатки борща и соуса, чтобы за ночь не скисли: летом у Антонины Николаевны было в два раза больше работы, чем у нынешних хозяек, у которых есть холодильники.

Антонина Николаевна прислушивалась к тому, что говорил Женя. Семен и Ефим все-таки были не шибко грамотными, а Женя много читал. Правда, чем больше он читал, тем меньше говорил дома. Так, кое-что сообщал. Скажет, например, кто-нибудь, что на железной дороге вместо керосиновых фонарей вводят новые, аккумуляторные, сцепщикам с таким фонарем придется побегать — тяжелый! «Сколько ж он весит?» — спросит Ефим. И Женя, который до сих пор к разговору не прислушивался, сообщит: «Четыре с половиной килограмма».

Он рано повзрослел. Он как-то легко взрослел. Еще мальчишкой забегается, Антонина Николаевна у него спросит: «Проголодался? Устал?» Он подумает и скажет: «Да нет, не очень». И лихости у него мальчишечьей не было. Договориться с ним можно было. Вырос — как будто лихости прибавилось. В детстве дрался редко, а теперь дерется на соревнованиях, плавает на шлюпках и яхтах по морю — чего-то добивается. После семилетки сам решил уйти из школы в ФЗО, из ФЗО — на завод. Но читать и учиться не перестал. Рядом с домом была картографическая мастерская, он стал туда ходить, учился чертить, а потом стал чинить и затачивать чертежникам чертежные инструменты. Однажды принес домой авторское свидетельство на какой-то «пунктирник для проведения точечного пунктира». И еще на «точечник для изображения точечных знаков кустов». Антонина Николаевна спросила Ефима: «Что это?» Ефим оскалился: «Развитые теперь все стали. Свыше всякого ума развитые!»

У самого Ефима были знания, а не развитие, как у нынешних. Он знал бухгалтерский учет, знал конторские счеты и арифмометр, печатал на пишущей машинке, умел по запаху определить качество постного масла и масляной краски, а по тому, как горит и скручивается нитка, отличить чистую шерсть от поддельной или смешанной. У него был ясный почерк, и он годы потратил на то, чтобы сделать его еще лучше. Он никому об этом не рассказывал, но свои первые деньги он стал зарабатывать еще подростком — на городском почтамте. Писал неграмотным письма. У него было больше клиентов, чем у других таких же подростков, потому что почерк у него был лучше. Он сам научился печатать на машинке и получал у хозяина надбавку за то, что по вечерам оставался в конторе перепечатывать бумаги. Ко всему, что он умел, присоединялось умение быть честным. Ни у хозяина, ни у государства он не взял ни зерна, ни копейки. В двадцатых годах он работал на элеваторе, вел учет продналога, справки подписывал. Ему и взятки предлагали, и убить собирались, и не сосчитать, сколько раз грозили расстрелом. Ефим знал, что он нелегкий и неприятный человек, — он был честным.

Хозяин Ефима был легкий и приятный человек, и приятели хозяина были легкие и приятные люди, а Ефим был честным. Он не ходил в рестораны и не брал взяток. У его знакомых конторщиков на столах стояли шуточные плакатики, на одной стороне которых было написано: «Надо ждать» — а на другой: «Надо ж дать». Ефим себе таких плакатиков не позволял. Он был доволен своей работой и своей жизнью потому, что не стоял на месте. От хорошего почерка шел к арифмометру, к пишущей машинке, прекрасно разбирался в качестве товаров, которыми торговал хозяин, а тем временем на его честность постепенно нарастали проценты, и хозяин делал ему надбавки, по мере того как другие деловые люди в городе хотели переманить Ефима к себе. Но Ефим не уходил от хозяина, хотя надбавки его были скупы, а Ефиму предлагали значительные деньги. Не хотел портить своей репутации. А потом все это рухнуло. Репутация Ефима оказалась ни к чему, товары на много лет исчезли совсем, а когда они появились вновь, то и мыло, и гвозди, и краски, и столярные инструменты были такого качества, что тут знания Ефима были ни к чему. У него дома было две бритвы, одна сточенная, стаявшая, лезвие которой все упрятывалось в ручке, и вторая новая, нетронутая, он показывал их иногда гостям: «Золингеновская сталь, довоенные вещи. Теперь таких не делают». Бритвы он направлял сам. Как в парикмахерской, у него над столом на гвозде висел черный толстый ремень для правки бритвы. Собираясь бриться, он занимал весь стол: обваривал кипятком помазок, чашечку для мыла, стаканчик для чистой воды, ставил зеркало, готовил бумагу, которой снимал с бритвы мыло и срезанные волосы. И долго правил бритву, с силой бил ею по ремню, смотрел лезвие на свет, дул на него, заглаживал на другом, мягком ремне. Остроту лезвия пробовал ногтем и выглядел в эти минуты особенно грозным и значительным. Когда он брился, никто не рисковал подходить к столу, чтобы не толкнуть Ефима. И вообще вещи, о которых Ефим знал все, были такого свойства, что требовали особого умения с ними обращаться. Без этого умения ни оценить эти вещи, ни пользоваться ими было нельзя… Пока не вырос Женя, Ефим все делал сам по дому. И еще была одна особенность у этих знаний, которую очень хорошо чувствовал Ефим и которую почему-то плохо улавливал Женя. Это были как бы истинные знания. Им было и сто, и, может быть, тысячу лет. Если бы Ефима перенести на двести лет назад, то и там эти знания были бы истинными. Как умение сеять, собирать и печь хлеб. И эту истинность и значительность знаний Ефима очень хорошо чувствовала Антонина Николаевна.

Однако, по мере того как в мире убывало значение простых вещей, убывало и значение знаний Ефима. И когда он слышал о новых промышленных методах, о заменителях, о химии, о скрещивании, он оскаливался, ругался: «Пробовали скрестить овчарку с пинчером. А какой результат? Ни ума, ни силы!»

Конечно, его знания, нюх, его цепкий глаз и честность еще многого стоили. Он работал бухгалтером, его включали в ревизионные комиссии, он распутывал сложные дела, а однажды спас жизнь выдвиженцу, неумелому человеку, у которого обнаружили растрату в триста тысяч рублей. Выдвиженца непременно бы расстреляли, потому что шла компания борьбы с расхитителями и растратчиками, но был он заслуженный человек, и его дело еще раз передали на консультацию опытным специалистам. Ефим в первые же десять минут обнаружил то, что пропустила до него другая ревизионная комиссия, — дважды заприходованный один и тот же документ.

Жене родственники приносили чинить часы, а Ефиму — направлять бритвы. И он радостно осклабливался, когда вынимал бритву из футляра. Он знал бритвы своих родственников так же, как свои. Презирал красивые бритвы с широким лезвием, с белыми броскими ручками, уважал скромные, из прочной стали. Уходил с ними в свою комнату и там долго правил их на мягком, маслянистом оселке, на своих ремнях, пробовал лезвие и на звон и на остроту, дышал на сталь и смотрел, как быстро сходит с нее матовость и возвращается блеск. Отдавать бритву не торопился, и только когда гость собирался домой, приносил ее из своей комнаты, укладывал на жало волосок, дул — и волосок распадался. Родственник благодарил, Ефим осклабливался, но тут же отворачивался и замыкался.