Оттого что Ефим был намного старше ее, сестры и братья, которые ссорились и мирились со своими мужьями и женами, переживали всяческие семейные потрясения, считали, что Тоня по характеру своему ни к чему такому не способна. Тридцать из своих сорока семи лет она прожила в одной и той же квартире в Братском переулке. Это был старинный городской район со старыми домами и дворами. Он казался вечным оттого, что ни тротуары, ни мостовая, ни дома ни разу на памяти Антонины Николаевны не ремонтировались. Даже ступеньки железных наружных лестниц ни разу не менялись. Это полуистлевшее лестничное железо внушало опасение всем, кто на него ступал. Лестницы эти назывались черными, выходили они во дворы, но жильцы обычно пользовались только этими лестницами, потому что парадные давным-давно, еще во времена революции, гражданской войны, голода и беспризорщины, были забиты, захламлены, превращены в кладовки. А некоторые вестибюли превращались — временно, разумеется, — в квартиры, в которых люди, поселившись, жили до сих пор.

Дом, в котором жила семья Антонины Николаевны, помещался в глубине мощенного мелким, стертым белым камнем двора. В дом вела деревянная лестница. Без поворотов одним маршем она приводила на второй этаж к двери в квартиру. Наверху было темно, и входившие ориентировались по шуму примуса. Днем дверь не запиралась никогда, а летом и не закрывалась. Входивший отодвигал рукой надутую сквозняком занавеску, оттянутую книзу специальным грузом, и попадал в освещенный гудящим примусным огнем тамбур.

Сквозняк тянул от балконной, тоже занавешенной марлей двери через комнату с обеденным столом, диваном, трюмо, этажеркой и кроватью. Это была самая большая комната в квартире, но вся перечисленная мебель едва помещалась в ней. Тщательно выбеленные стены пачкались мелом, поэтому над кроватью, над диваном и во всех других местах, где можно было прислониться или опереться, висели предохранительные коврики или холсты, вышитые разноцветными шелковыми нитками. Вышивки иногда менялись, но три были постоянными: головы кошки и собаки и длинный аист с алым клювом и алыми ногами. Над диваном в старом черном футляре отсчитывали медленное время старые часы с бронзовым маятником, а над кроватью висел настенный календарь, отрывные листы которого скапливались на этажерке. Много раз крашенные, каждый день мывшиеся полы были стерты, вокруг сучков в досках образовались бугорки, которые Антонина Николаевна знала наперечет. Это была старая, но, в общем, прекрасная южная квартира с окнами на восток и на север, со сквозняком, который тянул из тени. Этот сквозняк приятно было ощутить обожженным солнцем лицом, приятно было после уличной, магазинной или рыночной толчеи услышать медленный, успокаивающий маятник. Приятно было посидеть на обширном, наклонившемся в сторону двора, но безопасном балконе — он опирался на два металлических столба. После двенадцати на балконе была тень.

С балкона была видна общая длинная крыша дворовых сараев. Ее подновляли блаком, она липко лоснилась, шершавилась пылью, налипшим пухом акаций, пахла смолой. С балкона был виден весь мощенный камнем двор: водонапорная колонка, крыша уборной за сараями, дикий виноград вдоль глухой стены соседнего дома, летние печки во дворе. Печек было три, иногда четыре, и одну из них каждую весну складывал Женя. Печка эта была лучшей во дворе, с коробом, с двумя конфорками, с кирпичной трубой, на которую было надето старое ведро без дна. Печка горела весь день, потому что Антонина Николаевна считала недобросовестным пользоваться примусом или керосинкой — приготовленное на вонючем керосиновом огне совсем не то, что приготовленное на угле или дровах. Примус чаще всего разжигала Валентина, чтобы скорее раскалить утюг или согреть утром чайник.

Антонина Николаевна и утюги всегда держала на печке — на огне или рядом с конфорками, если конфорки были заняты своими или соседскими кастрюлями. Соседки пользовались печкой Антонины Николаевны так же часто, как она сама.

К тому времени в доме уже был электрический утюг, электрический — ныне уже забытый — кипятильник, электрический чайник и даже такие новшества, как обогревательный рефлектор и лампа «синий свет». Но в этом старом доме и электричество казалось ветхим и ненадежным, оно текло по старым, еще довоенным проводам, от которых отпадали чешуйки мела: провода забеливались во время каждой побелки.

Забеленными были и все выключатели и штепселя, электричество в них слабо потрескивало, а в лампочках часто мигало и не накаливало их до конца. Поэтому и пользовались электрическими приборами редко. Блестящий электрический чайник с коротким рыльцем и массивным основанием вообще стоял только для красоты — раза два его включали, грел он медленно, а воды вмещал мало, не то что старый полуведерный медный чайник, из которого можно было напоить всю семью. И электрический утюг никак не мог сравниться с набором чугунных утюгов — от самого большого, за которым во двор посылали Женю или Ефима, до самых маленьких, которыми могли играть младшие племянники. В доме были специальные, с желтыми, неотстирываемыми опалинами тряпки, о которые эти утюги вытирали.

И вообще электричество еще довольно часто подводило. Поэтому в доме держали заправленными керосином две лампы и несколько свечей. И если вдруг электричество гасло и Антонина Николаевна вносила зажженную керосиновую лампу, Ефим ругался: «Стекла в лампах надо чистить». Медный чайник, керосиновые лампы, самовар, которым давно никто не пользовался, — все это были вещи, сделанные в «мирное время».

В квартире были еще комнаты Ефима и Жени. Когда приходили гости, Антонина Николаевна говорила: «Здесь комната Ефима, тут Женя с Валентиной, в большой комнате у меня спят племянники, на балконе внук играет, а я всему этому хозяйка».

В комнате Ефима почти не было вещей — кровать, стул и письменный столик со счетами и чернильным прибором. Заходить сюда не хотелось еще и потому, что голые стены были выбелены до синевы, ужасно пачкались и казались как-то не по жилому, неуютно высвеченными. Лишь охотничье ружье в черном чехле и темный кожаный патронташ, висевшие над кроватью, что-то здесь смягчали.

В Валентининой комнате тоже не было ни вышивок, ни настенных ковриков. Только кровати, платяной шкаф и книжная полка. К стене, чтобы не пачкалось одеяло, канцелярскими кнопками были приколоты две развернутые газеты. Валентина и тут стремилась сохранить быстрый и легкий быт общежития.

Может быть, Антонина Николаевна и позавидовала бы тем из своих родственников, у которых квартиры были побольше и получше, если бы она ходила к ним в гости. Но в гости Антонина Николаевна не ходила. В гостях выглядела испуганной, не ела, ни пила, будто боялась что-то сделать не так. Все получалось так, что к ней прийти удобней. Братья и сестры с детьми приходили к ней по праздникам и воскресеньям. И соседи приходили к ней, а она к ним через лестничную площадку ходила так же редко, как и к родственникам через город.

Антонина Николаевна и не помнит, когда она сделалась собирательницей семьи — в гражданскую войну, когда погиб отец, в холеру, когда умерла старшая сестра, или раньше. Это сделалось как бы само собой и словно было всегда. Младшие сестры меняли квартиры, выходили замуж, уезжали из города, возвращались, оставляли ей своих детей на неделю, на месяц, на год. Двое из четырех дядьев Слатиных при царе сидели «за политику», в гражданскую воевали, ходили в чинах, затем сникли, ушли со своих постов, перестали говорить о политике и вообще на несколько лет исчезли из города. Оба входили в Общество политкаторжан, но политкаторжанином в семье звали только дядю Максима Григорьевича Слатина. Это был единственный из дядьев, которому Антонина Николаевна могла помогать. Он много болел, курил, хотя при его легких нельзя было курить, и вообще умел полностью забывать о себе, о своем здоровье, об опасностях, которые ему угрожали. И жена у него была такая же — Феся. Их сына Мику Антонина Николаевна подолгу держала у себя.

Года два тому назад Максим Григорьевич умер. Мика вырос, работал в газете и год от году делался все более похожим на отца. Изнутри его что-то постоянно жгло. Каждое воскресенье он приходил к Антонине Николаевне. Называл ее Тоней.