— Что случилось? — спросил Слатин.

— На швабру наступил, — сказал Глебов. И Слатин поверил.

— Видел, — сказал он Родиону Алексеевичу, — какой у Глебова синяк? На швабру наступил в темноте. Хорошо, глаз не повредил.

— М-гу, — сказал Родион Алексеевич, не поднимая головы от работы и не вынимая папиросы изо рта.

А было все очень просто. В редакции — и этого не замечал Слатин — люди группировались самым обычным образом для того, чтобы пойти в ресторан, ухаживать за женщинами. Курочкина позвали в такую компанию, а подвыпивший Глебов не хотел принимать новичка за своего.

История эта ошеломила Слатина. В детстве он дрался положенное количество раз, в юности занимался боксом и борьбой, но потом не то что забыл — выпустил из памяти совершенно. Редакция, считал он, должна быть местом, похожим на храм нового общества. Здесь можно было думать только о высоком, добиваться высокого. Вот почему простейший синяк, который в других обстоятельствах дал бы мыслям Слатина определенное направление, так долго держал его в недоумении. Однако вспомнить о том, что под влиянием алкогольных паров молодые мужчины могут драться, оказалось не трудно, и Слатин оценил ситуацию по обычному счету: учел заносчивость Глебова, риск, на который пошел новичок, и проникся к нему интересом.

Из пирожковой редактору пожаловались, что Глебов оставил в долг корреспондентский билет, и Глебова уволили.

История эта пришла к Слатину из мира, с которым у него почти не было связей. Но Глебов, с которым и Слатин, и Стульев и виделись и разговаривали редко, вдруг пришел к ним в отдел, чтобы спросить, правильно ли его увольняют. Он объяснил:

— Мне очень важно именно ваше мнение.

Глебов был пьяница. Как от старых пьяниц, от него несло даже не алкоголем, а вчерашним винегретом. Он постоянно был кому-то должен, продавцы пирожковой уже не раз разыскивали его в редакции, и Слатин не пожалел, когда узнал, что его увольняют. Все было правильно: человек, не отвечающий за свои поступки, не должен работать в газете. Но у Глебова оказались неожиданные симпатии, он выбрал их со Стульевым, чтобы узнать, справедливо ли его увольняют, и Слатин заволновался.

— Не знаю, — сказал Родион Алексеевич резко, — как бы я поступил на месте редактора, но таким, как ты сейчас, работник редакции не должен быть.

— А эти? — сделал Глебов неопределенный жест.

— Не знаю, о ком ты говоришь.

— А ты? — спросил Глебов у Слатина.

— Зачем себя с кем-то сравнивать? — сказал Слатин. — Надо отвечать за себя.

— Значит, и вы, — сказал Глебов. Уволившись, он должен был уехать из города потому, что был не местным. А ехать ему было некуда потому, что он воспитывался в детдоме.

Он ушел, а Слатин старался понять, чего он стыдился. Все было правильно: слабый, беспринципный человек, подозревающий всех в дурных поступках. Но зачем он выбрал их в совестные судьи! И что стыдного в том, что ему сказал Слатин. Или, правда, если кого-то увольнять, так нужно начинать с редактора, который не только расправился с Белоглазовым, но и всю редакцию принудил к несправедливости? Курочкину, который сидел на месте Белоглазова, Слатин сказал об этом. Тот закричал:

— Какая справедливость! Миша, о чем ты говоришь? Его давно надо было гнать грязной метлой! Ты меня удивляешь! Справедливость в том, что способного работника сохранили, а бездарного выгнали.

Он четко произносил каждое слово. Как будто, кроме известного всем, оно имело еще и другой, обидный для слушающего смысл. Обидным для Слатина было то, что Курочкин говорил с ним как старожил с новичком. И о Глебове, который еще слоняется по редакционным коридорам; он сказал: «Правильно! Гнать грязной метлой!»

Глебова уволили, он уехал, объявился в Москве, а через год вернулся — приехал искупать вину в том месте, где провинился. Ему разрешили писать для газеты, но в штат не взяли, и он месяца через два исчез из жизни Слатина окончательно. А Курочкин, не став еще старожилом, переругался с половиной редакции. Первыми были корректоры и машинистки. Машинистки были самыми старыми работниками редакции. Их здесь удерживала, должно быть, вот эта мысль — «я работаю в газете». Иначе они давно отыскали бы себе место полегче. Возможно, это были самые квалифицированные машинистки в городе. И все были с ними очень вежливы. Потом он поскандалил с милиционером, дежурившим в обкоме партии. Курочкину, бывшему в тот день помощником дежурного, надо было отнести газеты из типографии в обком партии. Для этого в здании обкома нужно было подняться на третий этаж. Курочкин оставил газеты у милиционера, сидевшего в вестибюле.

— Передайте наверх, — сказал он и бросил газеты на конторку.

Он делал это уже не в первый раз, и милиционер запротестовал:

— Поднимитесь наверх.

— Я тебе не курьер, — побледнел Курочкин. — Сам отнесешь.

Раньше газеты носил курьер, но редактор решил, что в обком газеты должен носить журналист. Это и имел в виду Курочкин.

Платонов — это был уже третий заведующий, к которому за год перевели Курочкина, — отказывался с ним работать. Он говорил, что Курочкин заваливает одно задание за другим. Когда отношения с начальством становились совсем невыносимыми, Курочкин брал бюллетень. Когда-то у него были туберкулез легких и язва желудка. Все это зарубцевалось или зарубцовывалось, но в больнице для него всегда готов бюллетень. Сидеть дома он не мог, его видели в городе, встречали с женщинами в кинотеатрах. Завы, у которых он в это время числился, нервничали, никто им в отдел на это время людей не давал, работу делали те, кто остался; на Курочкина писали докладные, но пока он болел, никто не решался действовать настырно. Он выходил на работу, ему давали несколько дней «на раскачку», и опять начинались скандалы. Заведующие носили в секретариат материалы, которые писал или правил Курочкин, возмущались его небрежностью, грубыми ошибками, ходили к редактору, а Платонов даже объявлял Курочкину бойкот: не давал ему заданий, не разговаривал с ним, не подписывал материалов, которые он написал или выправил. А Курочкин всем дерзил, находил ошибки в работах Платонова, вырезал из столичных газет передовые статьи, красным карандашом подчеркивал те самые стилистические ошибки, которые ему ставили в вину, носил все это к редактору или в секретариат. А однажды он повесил на доске объявлений вырезку из газеты, подчеркнув в ней слово «проверка».

«Некоторые товарищи думают, что проверять людей можно только сверху, когда руководители проверяют руководимых по результатам их работы. Это неверно. Проверка сверху, конечно, нужна, как одна из действенных мер проверки людей и проверки исполнения заданий. Но проверка сверху далеко не исчерпывает всего дела проверки. Существует еще другого рода проверка, проверка снизу, когда массы, когда руководимые проверяют руководителей, отмечают их ошибки и указывают пути их исправления. Этого рода проверка является одним из самых действенных способов проверки людей».

Это был слишком хорошо известный текст. Слатин подумал, что раздраженный Курочкин затеял смертельно опасную игру. Однако гром почему-то не грянул. Вырезка провисела минут сорок, все ее успели заметить, а потом Курочкин ее снял.

Его вызвали к редактору. Редактор сказал:

— Будем ставить вопрос о вашем увольнении. Ваши товарищи говорят о вас…

— Это ваши товарищи, а не мои, — сказал Курочкин. — Алкоголики! В редакцию войти нельзя — с порога слышно! Я отстаиваю свои взгляды, спорю потому, что я больше вас заинтересован, чтобы газета выходила по-настоящему партийной.

Все знали, что Курочкин не пил и не курил. Курящих он тотчас выставлял из кабинета. А редактор старался не замечать, что вечером в отделах пили. Редактор любил, когда люди поздно задерживались на работе.

Родион Алексеевич говорил Слатину:

— Курочкин — фигура саморазрушающаяся. Его выдвинули из районной газеты, он слишком быстро хочет стать начальником. Слишком самолюбив. Слишком любит жизнь и приключения.

Курочкин говорил Слатину: