Бывало, что ничего существенного в выступлении редактора на планерке не оказывалось. Но иногда оно на несколько дней меняло направление работы всех основных отделов. Начинал он всегда с международных событий:

— Немцы захватили Крит. Одним ударом с воздуха. Все уже знают? Провели англичан. Подбираются к Каиру. Что это значит, ясно каждому. Война идет у наших границ.

Кто-то подскажет:

— Англичане Гамбург бомбили.

— Да, — скажет Петр Яковлевич. — А сколько у нас было на прошлой неделе материалов по машиностроительному заводу? — спросит он у Владислава.

— Семь, — с готовностью ответит Владислав и весело взглянет на Платонова.

— О других заводах материалы были? — Это опять Владиславу, а не Платонову, который уже несколько раз облизал языком узкие губы.

— Были. О калориферном.

— В области нет других предприятий? На них не наши люди работают? Или эти предприятия не имеют оборонного значения?

Платонов моложе Владислава, но хотя он и самый молодой зав в редакции, он лучше любого другого может постоять за себя. И привычка в волнении облизывать узкие губы выглядит у него как приготовление к нападению. Но и он не станет напоминать редактору, что тот месяц тому назад вот так же на планерке спросил у Владислава, сколько за неделю прошло материалов по самому крупному в области машиностроительному заводу. И потребовал, чтобы материалы об этом гиганте первой пятилетки шли в каждом номере. Завод, на котором трудится пятнадцать тысяч человек! Сотни инженеров, тысячи техников! Завод, имеющий первостепенное оборонное значение! Может быть, кому-то надо напоминать, в каком окружении мы живем? Как близко у наших границ ходит война? Но Платонов этого не скажет. Только наивный человек будет оправдываться. Пришли новые указания, следовательно, нужно сразу перестроиться и дать материалы по мелким предприятиям. Редактор, конечно, мог бы сказать: «Нас поправили: увлекаетесь гигантом, не видите заводов поменьше». Но Платонов прекрасно знает правило: претензии можно предъявлять только самому себе — надо было иметь в запасе материал по мелким фабрикам.

После стычки с Платоновым редактор и поднимает Вовочку — людям нужна разрядка.

— Владимир Акимович, — говорит редактор, — читатели имеют право знать тех, кто работает в газете.

— Но, — начинает кокетничать Вовочка, — я не специалист по театральным рецензиям. А сейчас в городе нет ни одного порядочного театра.

Вовочка рассчитывает на смех и вызывает его. Дело в том, что писать рецензии, считают в редакции, — получать гонорар ни за что. Своими словами пересказал содержание пьесы — и все.

— Нет театров? — спрашивает редактор. — Что говорит кинопрокат? Революционные, патриотические фильмы есть? Пойди и напиши. Владислав Сергеевич, у нас на четвертой полосе место есть? Оставь строчек восемьдесят. Владимир Акимович завтра сдаст тебе рецензию.

Заданием Вовочка не то чтобы подавлен — страшно затруднен. Эти восемьдесят строк замучивают его ужасно. Из редакционной библиотеки он приносит подшивки «Правды», «Известий», «Советской культуры», посетителей передает Стульеву. Он мог бы просмотреть подшивки в библиотеке, чтобы Стульев и Слатин не видели, как он компилирует рецензию, но Вовочке не до этого. Весь день он тратит на восемьдесят строк, но так и не заканчивает работы — оставляет на завтра. На следующий день в отдел с утра начинает бегать Владислав:

— Владимир Акимович! — говорит он, открывая дверь. За полчаса Владислав, пробегая мимо кабинета, несколько раз распахивает дверь:

— Когда будет рецензия?

Потом Владислава захватят дела, и он появится только минут через сорок. Теперь он зол, не подмигивает Стульеву и Слатину.

— Владимир Акимович! Задерживаете газету!

Вовочка начинает огрызаться:

— Подождешь! Подумаешь!

Наконец он закругляется, несет листки машинисткам, возвращается с перепечатанной рецензией, кладет перед Стульевым:

— Родион Алексеевич, прочтите и распишитесь.

Стульев расписывается, не читая.

Рецензия написана тщательно, следы компиляции затерты, а оценки поставлены умеренней, чем в центральных газетах.

После этой гонки Вовочка жалуется Слатину, говорит, что больше его не заставят, даже если редактор будет нажимать.

Приносят полосы, и Вовочка усаживается читать свою рецензию. Он нервничает, не верит самому себе, просит прочесть Стульева или Слатина, много раз сверяет инициалы. Но в конце концов все сходит хорошо, и Вовочка постепенно успокаивается.

* * *

Еще одним не пишущим журналистом был в газете тот самый Головин, которого переводили в заводскую многотиражку. Его вернули через год — он обладал редкостной, какой-то математической грамотностью. Работал он в секретариате, сидел один в маленькой комнатке, читал подписанные в отделах материалы и правил. Вычеркнутое никогда не восстанавливал, дважды к одной и той же строчке не возвращался. У него был чертежный, «гостовский» почерк, чертежная система вычеркивания. О себе говорил, что по призванию он химик, филологический факультет выбрал по ошибке. Единственный материал, который появился за его подписью, и был посвящен университетским химикам. Это был образцовый материал, отличавшийся от всего, что было в номере, как отличаются столичные материалы, перепечатанные провинциальной газетой. Однако на еженедельной летучке докладчик этот материал не упомянул, и только кто-то сказал, что Головин выступает редко, а писать, оказывается, умеет. Так и прошло это событие, оставив некоторое недоумение, и забылось, как забываются перепечатки из других газет и журналов. Слатин приходил в комнатку Головина, усаживался на край стола, смотрел, как он работает, и поражался безошибочности его глаза. Иногда только казалось, что он уж слишком жестко сжимает материал, не оставляет между значащими словами «воздуха».

— Для машин правишь: формула, формула, а вздохнуть негде.

— Пожалел? — спрашивал Головин. — Давай восстановим.

Слатин еще раз смотрел и вздыхал:

— Нет, все правильно.

— Газетная площадь, — говорил Головин. — Сколько у нас площади? Из паршивого очерка лучше сделать информацию.

— Сам почему не пишешь?

— Некогда. В секретариате — не в отделе. Вы уже пиво пить пойдете, а я еще в редакции. Вчера полосу макетировали — сегодня в Москве речь. Макет летит — сидим до полуночи. А потом на двух трамваях домой. Ты в центре живешь, а мне от трамвая еще пешком идти.

— Я ночью пишу.

— Ночью пишешь, а вечером начинаешь. А я вечером писать не могу. Двое детей в комнате. Жена в институте.

— Посуду моешь?

— И посуду, и пеленки.

— У тебя ж прекрасный материал был. Лучше меньше бы правил — больше писал.

— Тебе понравилось? — говорил Головин. — Нам надо встретиться и поговорить.

— Да мы уже встретились!

— Да нет! Ты ко мне или я к тебе. Посидели бы за пивом.

— Да я давал уже тебе свой адрес!

— Правда? — И начинал листать свой блокнот. — Ну дай я еще раз запишу.

— Записывай, записывай! Ты уже не первый раз записываешь. Слушай, ну чего ты такой робкий? Думаешь, если не пишешь, так нечего тебе опасаться? Ты же каждому в редакции на треть срезаешь материал. Гонорар сокращаешь.

Головин улыбался. Слатин уходил, и они забывали друг о друге на неделю. Сталкивались в редакционном коридоре: Слатин — в машинное, Головин — из машинного бюро, кивали друг другу на ходу и разбегались. Или вдруг Головин распахивал дверь и кричал с порога:

— Отдел культуры! Две информации на третью полосу! Срочно! — И захлопывал дверь, чтобы не слушать возражений. Слатин добывал информации, нес в маленькую комнатку. Головин, не глядя на Слатина — чертил макет, — брал их у него из рук, быстро просматривал, откладывал в сторону и придавливал металлической линейкой:

— Хорошо. Может быть, пойдут.

И все. Слатин уходил, забывал о Головине, о том, как четко, какой идеальной прямой чертой он вычеркивает пустые слова, как «конвертом» зачеркивает целые абзацы, каким ясным чертежным почерком вписывает новые слова, как рисует макеты новых полос и правит, правит после газетных правщиков и вежливо разговаривает с ответственным секретарем, обсуждает ерундовые первополосные материалы, написанные Лешей Иванченко. А где-нибудь на лестнице Головин догонял Слатина, брал его за локоть, и Слатин спрашивал: