Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся -- косноязычно, прячась за газетные стереотипы.

Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво:

"... Нужно полностью выявить последствия культа личности... что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности..."

... Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок.

Выстрелить в висок -- решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца -- нет. Даже в эти дни.

"Я был вызван ночью в "Правду", где было просто сказано Поспеловым:

"Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов... Статья "Правды" была сделана по указанию и написана в одни сутки..."

Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика.

Я помню захватанные пальцами странички журнала "Театр" с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.

Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался.

Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни...

И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости.

Неслышной походочкой приблизился "номенклатурный" критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: "Что ловите? Чужедальное..."

Не страшно умирать, -- произнес вдруг Юзовский, -- страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом.

Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.

Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил!

В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все газеты крестили в те дни "диверсантом" и "разбойником пера" и который ждал ареста с часу на час...

Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у высоких столов красноносые завсегдатаи... Распив на двоих с "безродным космополитом" пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том, сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души.

Дело обстояло так. Несколько руководителей Союза писателей -- Софронов, Грибачев, Суров, Бубеннов и другие -- написали Сталину письмо о том, что группа антипатриотов -- литературных критиков мешает развитию истиннорусской патриотической драматургии.

"Юз, что я мог ответить Иосифу Виссарионовичу? -- воскликнул виновато Фадеев, булькая водкой. -- Что я мог?"II

Спустя семь лет Фадеев скажет на совещании в Союзе писателей хорошо поставленным голосом профессионального проповедника: "В статье "Правды" (о Юзовском и других -- Г. С.) был оттенок шовинизма".

Перед понуро-трезвым Фадеевым сидел тогда в первом ряду Василий Гроссман. Лицо Гроссмана было окаменело-презрительным.

Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег:

"Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана... мы его насиловали, крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас...

Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему идеологическому фронту... И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон прикрыть (ох и язычок у художника слова. -- Г.С.)... прикрыть большее количество фельдфебелей...

Яшин написал "Алену Фомину". Он плакал, когда писал. Он говорил: "Я не могу смотреть на то, что делается в деревне"*.

Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать невозможно... Литература и искусство не могут существовать на неправде... Если взять XIII пленум (1949 г. -- Г.С.) и прочитать стенограмму... если бы теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева -- они громили всех...

Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом... нужно людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все ошибки... Вот все мои мысли в грубой форме... Вы понимаете, что сейчас обдумываешь свою жизнь..."

Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них -- нервный ироничный Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы...

"Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и сейчас... У нас есть одна группировка, которая была при "Октябре".

Возглас с места: "Да, и не одна!"

"... Мы так привыкли жить в условиях группы, -- вяло, через силу продолжал Фадеев, -- что не стремились и не в силах были подняться на эту большую вышку (?1) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон* -это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать роковым" (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года).

13 мая 1956 года Александр Фадеев застрелился у себя на даче в Переделкино, разослав нескольким друзьям письма, немедленно перехваченные госбезопасностью.

Узнав о самоубийстве Фадеева, я сразу же поехал в Союз писателей и ... не услышал слов сожаления.

"Это не охотничий выстрел, -- сказал в тот день старый писатель Н. поэту А. Галичу. -- Помнишь, вчера в лесу слышали. Это тот самый... Как сука застрелился! При ребенке! -- в сердцах добавил Н. -- Хоть бы в лес ушел".

Известный литературовед Ф. -- трясущийся, иссохший, четверть века ждавший "черного ворона", вздохнул:

-- Ничто так не убивает человека, Гриша, как чувство напрасно содеянной подлости...

Выстрел Фадеева, обдумавшего свою жизнь, вызвал ярость членов Политбюро.

-- Он выстрелил в нас! В каждого из нас! -- вскричал Климент Ворошилов, "первый красный офицер", как пело наше поколение.

Наше поколение вообще о самом главном узнавало из песен. Нас скрутили несмысленышами: когда появился фадеевский "Разгром"19, мы еще не пошли в школу. "Разгром" был для нас такой же классикой, как "Казаки" Льва Толстого. Сотни диссертаций и десятки книг объясняли, что Фадеев -- это Толстой XX века: у него -- толстовская фраза, толстовская глубина психоанализа.

Мы, парни в гимнастерках, заполнившие зал I Совещания молодых, тогда, в марте 1947 года, конечно, и знать не знали, что только из одного поселка Переделкино, где строились писательские дачи, брошено в ГУЛАГ на смерть и муки двадцать крупнейших писателей России, и каждый -- каждый! -- арест был завизирован Александром Фадеевым или даже подготовлен им.

Он знал о предстоящих расправах. За день до обыска у старейшего писателя Юрия Либединского Фадеев поспешил в его квартиру (хозяев не было дома, открыла старуха-родственница, знавшая Фадеева в лицо и потому ничем не обеспокоенная). Перерыв в кабинете писателя все бумаги, он отыскал, наконец, и унес папку: в ней хранилась его переписка с Юрием Либединским, которому он, Фадеев, был обязан своей славой. Именно Юрий Либединский впервые "открыл" молодого провинциального литератора Сашу Фадеева. Помог перебраться в Москву, напечататься.