Он был готов ко всему, только не к этому: долгие годы цитаты из Ленина были для него, как и для нас, почти государственным гимном, который слушают стоя.

Полина подняла на него глаза и, добрая душа, решила вознаградить его за испытание. Спросила, как гостя:

- Хотите чаю? С вишневым вареньем. У нас вишня без косточек.

- Нет - нет! Он мотнул взмокшей головой.

Тогда -- что поделать! -- Полина углубилась в тему: самые простые истины уже были исчерпаны...

Участковый пропал так же внезапно, как и появился. Услышав шорох закрываемой двери, Полина подняла глаза - его уже не было.

Мы не спали до утра. Краснощекий участковый с его ошалелыми глазами деревенского парня вызвал мучительные раздумья о том, что прививка "штампа шовинизма" подобна гитлеровским прививкам страшных болезней в лагерях уничтожения. Многие останутся здоровыми?.. Мы вспоминали Любку Мухину, "Эвильнену Украину" и понимали, что многое, чем гордились, летит сейчас под откос,

К юбилею.

Грохот колес близился. Бумажный хор достиг апогея. Вынос главной хоругви начался.

По свежему снежку прибыл в Москву председатель Мао Цзэдун. Газеты поместили снимок: рядом, плечо к плечу, Сталин и Мао в скромных полувоенных гимнастерках. Сама история земли.

У тех, кто выжил, остались от памятных дней словно бы багровые рубцы на теле, струпья на опаленном сердце.

Но, как они ни болят, эти рубцы, я вряд ли бы стал оглядываться на огонь юбилейных аутодафе; пожалуй, отвернулся бы от сорок девятого, как мы отворачиваемся от стыдных дней, если б он не был, говоря высоким языком космонавтики, историческим годом идейной стыковки двух великих кормчих.

-- 700 миллионов солдат Сталина,-- сказал Мао с юбилейным бокалом в руке,- готовы выполнить его приказ...

А теперь эти 700 миллионов "солдат Сталина" готовы ринуться на Россию...

Мог ли предвидеть это наш "великий и мудрый"?

... Мао покинул холодную декабрьскую Москву с сердцем, полным сыновней любви к вождю и учителю.

Так он говорил.

Он покинул Москву, когда хоругвь была поднята так высоко, как никогда раньше,- в синее небо на аэростате, отливая там, под огнем боевых прожекторов, багровым и голубым.

А шум типографских машин и шелест юбилейно-газетного многостраничья звучали как бы малиновым колокольным звоном.

... Кто из нас думал тогда, во время торжественного выноса главной хоругви, что набухший живой кровью, кичливый великорусский, с грузинским акцентом, шовинизм (а никто так не пересаливает, по свидетельству Владимира Ильича, по части истинно русского настроения, как обрусевшие инородцы), что этот оголтелый помпезный сталинский шовинизм может вернуться из далекой и отсталой крестьянской страны бумерангом? Что он станет, возможно, катализатором бурных и страшных процессов? Страшных и для России... Кто думал тогда об этом?!

Кому могло прийти в голову, что праведный гнев Ильича против российских мракобесов не помешает ему самому стать предтечей сталинского мракобесия, что сегодняшними погромами мы обязаны и ему? Подобные мысли могли явиться нашему обманутому поколению разве что в кошмарном сне.

Жизнь еще заставит нас вернуться к этому мучительному парадоксу XX века наяву. Но... всему свой час.

"Евреев бьют", "Им хода нет", "Они не в почете"... "Инвалиды пятого пункта",-- острили порой студенты отделения русской литературы. Не зло острили, даже сочувственно.

"Щиплют вашего брата",-- вторила им профессор, жена ректора, Галкина-Федорук, добродушно вторила, тут же переходя к темам, куда более волнующим ее. В самом деле, ей чего волноваться?.. Щиплют-то кого?!

Нам с Полиной и в самом деле было плохо как никогда.

Хотя, казалось бы, все шло как нельзя лучше. Полина защитила кандидатскую диссертацию, и защита прошла на факультете как праздник.

Я получил поздравительное письмо от главного редактора "Нового мира" Константина Симонова, сообщавшего, что мой роман об университете будет вскоре напечатан. Симонов уезжал куда-то на полгода и просил меня прийти к его заместителю

Кривицкому.

В приемной "Нового мира" сидел на диване незнакомый мне человек лет сорока, лобастый, плотный, с плечами боксера; рассказывал со спокойной улыбкой о том, как он собирает материалы для романа. "Перешел в другой жанр",- сказал он с шутливыми нотками в голосе.

По тому, как его слушали, стараясь не пропустить ни слова, я понимал, что передо мной человек уважаемый, маститый, видно, широко известный. От него веяло собранностью, доброй силой, и, помню, я перестал волноваться, а входил в редакцию, робея.

Когда он ушел, я спросил, кто это.

- Борщаговский, Александр Михайлович,-ответили мне.

Борщаговский?! Я вскочил на ноги. Подбежал к окну. Проводил его взглядом.

Борщаговский шел по тротуару так же, как говорил,- не торопясь, уверенно, как хозяин. А со всех сторон, со всех газетных стендов заголовки вот уже какой день кричали, что он -- диверсант пера, "Иуда"... "Агент империализма"...

Какой внутренней мощью надо обладать, чтоб сохранять спокойствие, когда на тебя спущены все газетные овчарки страны! Когда каждый стук в дверь может означать, что за тобой пришли. И -- работать, как если бы ничего не произошло. Какая крепость духа и какое бесстрашие!

- С-следующий номер ваш,-- объявил веселый заика, деловитый, дергающийся, порывисто-юркий Александр Кривицкий, по прозвищу "Симонов с черного хода", когда я вошел в просторный, раза в три больше приемной, кабинет главного редактора. -- Р-решено.

Естественно, я стал листать следующий, номер "Нового мира" прямо у киоска. Он открывался поэмой секретаря Союза писателей Николая Грибачева. Затем была напечатана пьеса "Огненная река" Вадима Кожевникова.

-С-следующий... уж точно. Слово джентльмена! А в нем - Анатолий Софронов, главный оратор от Союза писателей на выносе хоругви. Мертворожденная пьеса "Карьера Бекетова".

- Н-ну, уж зато следующий... вот вам моя рука. А в нем -- пьеса "Зеленая улица". Автор -- Анатолий Суров, не выпускавший древко хоругви даже в состоянии белой горячки.

Теперь даже не верится, что "Новый мир" был для хоругвеносцев домом родным.

Я понял, мне нечего ждать, когда Александр Юльевич Кривицкий, сверкнув своими выпученными, казалось, годными для кругового обзора, еврейскими глазами, распорядился пьесу неизвестного мне автора о героическом восстании в варшавском гетто отправить обратно, не читая.

-Д- даже пусть она г- гениальная, русским людям сейчас не до нее.

-- И бросился с возгласом "С-сереженька!" - пиджак вразлет, навстречу новому гостю.

Это появился мрачный, квадратнолкцый, руки до колен, газетный поэт Сергей Васильев, только что из Союза писателей, где он утром читал свою новую поэму "Без кого на Руси жить хорошо", за которую Пуришкевич его просто бы озолотил.

Какая, в самом деле, поэзия! И как тщательно выписан в этой откровенной поэме весь смысл, вся суть устроенной Сталиным резни.

Задержимся несколько на ней. Она заслуживает этого.

Некрасовских крестьян, которые ищут на Руси правды, С. Васильев заменил... евреями-критиками. Тут есть своя черносотенная логика. Что крестьяне-правдоискатели, что евреи-критики -одним миром мазаны. Ищут поганцы! Роют.

Предоставим, однако, слово самому автору "поэтической энциклопедии 49-го года", герои которого

Сошлися и заспорили:

Где лучше приспособиться,

Чтоб легче было пакостить,

Сподручней клеветать?..

Кому доверить первенство,

Чтоб мог он всем командовать,

Кому заглавным быть?

Один сказал - Юзовскому,

А может, Борщаговскому? - второй его подсек.

А может, Плотке-Данину?

-Сказали Хольцман с Блейманом...

БеркштеЙн за Финкельштейном,

Черняк за Гоффешефером,

Б. Кедров за Селектором,

М. Гельфанд за Б. Руниным^

За Хольцманом Мунблит,

Такой бедлам устроили,

Так нагло распоясались,