Зимой отец упал на улице в Кривом Роге. Его отвезли в больницу.

Мать, желтая, с опухшими ногами, заперла детей и уехала за хлебом в Минводы, в Николаев.

Полина старалась не глядеть на полку, где за занавеской стояла миска с драгоценным зерном. Шли часы, Полина толкла две горстки зерна в ступе, пекла лепешки. Потом зерно кончилось. Дверь не открывали никому: уже были случаи людоедства.

Но однажды в хату через окно влезли двое чужих. Полина успела откинуть скалкой крючок и выскочить на улицу. Сбежались соседи. Успели...

Как могли такое о них подумать? "Выдадут".... Ее выдадут? Или, может, отца?!....

Отец вспоминался как праздник... Соседи рассказывали, как женихался он в бабкиной мазанке: в реденькой шинели, под мышкой - малярная кисть, обернутая газетой. С немецкой пулей в плече и солдатским мешком за плечами, в обвязанных бечевкой ботинках отец вернулся с империалистической войны.

Бабка подозрительно осведомилась, умеет ли он хотя бы управляться со своей кистью. Или по дороге подобрал? Солдат указал кистью на небо:

- Глянь, стара, як крыл. Голубым колером. Сколько держится! Не выцветает!..

Бабку извечная шуточка маляров рассердила. У нее были свои отношения с небесами. Не любила она, когда вот так запросто тыкали палкой в твердь. И потом, не такая она старая...

Зато заливчато рассмеялась Роза, дочь, выглянувшая, как на грех, из мазанки.

...Отец был добряком, этим пользовались все вокруг: матери он приносил в лучшем случае половину получки. Остальное у него разбирали в долг.

Но лицо у него было суровое. Пока бабка жила имеете с ними в Широком, он и за столом сидел -- как в строю стоял. Шутил, не улыбаясь. Считанные разы помнит Полинка. когда целовал. Но просьбы детей никогда не забывал.

Ни ручек, ни тетрадой и деревне, ни карандашей. Ничего нет. Когда не мог достать сразу, приносил потом. Иногда аж через полгода. Полинка забывала, а отец помнил. Из Харькова привез логарифмическую линейку, которую она попросила однажды в позапрошлом году.

А случится прикрикнуть на детей - сам себя чувствует виноватым, так что и глаз не подымает. Щека дергается - видно, контузия дает себя знать.

Об отце думалось светло. От мыслей о нем легче стало.

...После занятий Полина отправилась на другой конец города, к "московскому дяде", как уважительно называли его дома, на Украине.

Дядя собирал посылку для семьи. Свою семью отправил в эвакуацию.

Фанерный ящик был обит железными уголками. Дядя, человек обстоятельный, не спеша, укладывал зимние вещи, мясные консервы, желто-красное кольцо голландского сыра, похожее на спасательный круг. Сказал, не повернув головы, как о чем-то само собой разумеющемся:

- Твои, наверное, тоже эвакуировались. Не могли остаться. - И принялся заколачивать ящик.

Полину этот ящик с адресом на крышке словно в сердце ударил. Нет у нее теперь домашнего адреса. Где был дом, адрес -- там теперь черная пустота.

Глава вторая

16 октября 1941 года на Карповском заводе рассчитали рабочих, вернули всем трудовые книжки

Цеха были опечатаны. Всем велели идти в огромный, как вокзал,механический цех . Собрались ветераны, девушки в черных халатах и куртках из чертовой кожи. На шапках очки мотоциклетные, будто сейчас дадут маршрут и все куда-то умчатся.

Маршрута не дали. Уходите, сказали им, кто куда. Рабочие толпились потерянно в своих черных спецовках

Трамваи не ходили. Прогромыхал один вагон с платформой, груженной мешками с песком. На мешках тряслись счастливцы. От Дорогомиловской заставы до центра не близко. Пока добрались до университета, стемнело

Манежная площадь выкрашена фантастическими квадратами. Какие-то ромбы, треугольники. Кубизм сорок первого года. Прямо на мостовой намалеваны крыши домов. Университет обезображен коричневыми и серыми полосами. Затемнение полное. Не горят дажесиние лампочки. Полина вбежала по темной факультетской

Заместитель декана Костин на корточках жег в печке бумаги. Отсветы пламени плясали на его лысом темени.

Полина принялась помогать Костину.

Ночевали на факультете. Стены промерзли, в углах выступил иней. Утром зажгли газ, накалили на огне кирпичи. Стало чуть теплее в старинной лаборатории с высокими потолками.

Костин распорядился, чтоб все уходили. Заводы эвакуируются, университет тоже. Бросил взгляд на Полину:

- Если некуда идти, устрою...

А через три дня Полина ехала в Горький с эвакуированным авиазаводом. С поезда - прямо в цех. На сборку шасси.

Ее поселили в общежитии инженеров. В полночь ввалилась компания: принесли ведро винегрета, патефон, две бутылки желтоватой водки; оказалось, у кого-то день рождения. Полина была единственной дамой, и они просили ее потанцевать с ними.

Полина посидела у стола полчаса и, как только ребята запели (не для нее ли?): "Стоит гора высокая, а пид горою гай..." -- убежала на улицу.

Дом стоял в лощине, рядом темнел лес. Буря разгладила снег как катком. Снег глубокий, на Украине такого не увидишь.

Взошла луна - зеленовато-серая, дымчатая. Полина глаз от нее не могла оторвать. Одна луна - и в Горьком, и дома.

Воны зараз бачать цю луну?.. Бачать?'"

Долго стояла она на ветру в своем бумазейном платьице. Потом незаметно вернулась, прошмыгнула мимо комнаты, где бурлило именинное веселье. Забилась в каморку под лестницей. Как можно сейчас вертеться под патефон?

"А що як вони вмирають зараз? В цю минуту... залп?"

Утром заглянула в почтовый ящик. Пусто.

Дня через два пришли открытки от Владислава -- ее университетского товарища; они ранили тем сильнее, чем больше слова его походили на мамины.

На улице Полина догоняла подростков: в каждом виделся брат. Кидалась со всех ног, то за невысоким -- таким его оставила, то за длинным и худющим: ведь в последнем письме ей писали о том, что он вырос.

Глубокой ночью (работала в ночную смену) она заприметила в столовой тощего оборванного подростка, который доедал из железных мисок. Озираясь, он сгребал корочкой хлеба кашу и низко, стыдливо склонялся над миской.

Полина кинулась к нему. Нет, он не был похож на брата, но что-то оборвалось в душе, и Полина усадила его за свой столик, отрезала крупы из рабочей карточки на два супа, кормила его до тех пор, пока он не поднял виновато-счастливые глаза и не сказал: - До горлышка залился.

По дороге домой мальчик рассказывал: отец и мать у него врачи, оба на фронте. Сам он жил в Орле с бабушкой и братом. Когда подошли немцы, бабушка не могла двинуться, сказала им: уходите. Они разревелись, но ушли вместе с войсками. Братишка хныкал: "Живот болит..." И сейчас он, старший, слышать не может, когда тот ночью плачет от голода. Отдает ему хлеб, а сам доедает из мисок.

Полина кормила его и на следующий день. Потом уговорила начальника взять мальчишку в цех, где давали рабочую карточку. Тот помялся, но взял. Мир не без добрых людей.

На первую зарплату Полина купила учебники, которых не было в Москве, и осенью, когда узнала, что университет снова начинает занятия, завернула в одеяло вместе с подушкой свои драгоценности: "Органическую химию" Чичибабина и "Физическую химию" Раковского -- и отправила с оказией к московскому дяде. Стала ждать вызова на учебу.

В чемодане под бельем хранилось последнее письмо из дома. Полина доставала его, когда никто не видел. Не было в письме никаких назиданий, хоть батька и мамочка прислали фотокарточки, как сердце чуяло... Весь страх, все слезы свои они высказали в одной, будто случайно оброненной фразе: "Мы надеемся, ты никогда не забудешь, зачем поехала в Москву..."

Кроме университета, в жизни не оставалось ничего. Он был теперь и семьей, и надеждой.

Наконец прибыла бумага от Костина. Оставалось получить пропуск.

У Полинки были летние туфли. Сверху было все в порядке, но от подметок почти ничего не осталось. Она наколола ногу, образовался нарыв. А пропуск все не давали!