Спустя годы, в отрочестве, хотелось восстановить в памяти картины детства, и многое вспоминалось, но из этих воспоминаний почему-то выпадали лица родителей. Я помнил бережливые руки отца, подбрасывавшие меня к потолку, и запах маминых духов, лица же представлялись размытыми серыми пятнами, как на той единственной выцветшей фотографии.
Помнилось, как, старательно помолившись, бабушка рано укладывалась спать, а родители, любившие повеселиться, часто вечерами отправлялись в чахлый городской парк и брали с собой меня. Я сидел на лавочке у оградки танцплощадки, ноги не доставали до полу, а родители, не отдаляясь, кружились поблизости. Но опять же ясно я помнил только их ноги: парусиновые белые туфельки синхронно двигались с чёрными мужскими ботинками, наполовину закрытыми широкими брючинами.
Однажды отец принёс домой синий чемоданчик. В нём помещалась блестящая изогнутая трубка с иглой на конце. Отец опустил иглу на чёрный вращающийся диск, и свершилось чудо: чемоданчик зазвучал музыкой, запел человеческим голосом. Родители счастливо засмеялись, схватились за руки и затанцевали, а я завопил от восторга. Но тут появилась бабушка, сердито перекрестилась и стала ругать родителей. Отец в чём-то убеждал её, мама о чём-то просила, бабушка решительно захлопнула крышку чемоданчика и накрыла сверху вязаной салфеткой.
Патефон приходилось слушать, когда бабушка по воскресеньям уходила в церковь на другой конец Н-ска.
Особенно запомнилась мне одна пластинка — родители часто прокручивали её. Словно бы откуда-то издалека начинал звучать задумчивый и чистый голос, постепенно он приближался, бархатные басы аккордеонов подхватывали его, отбивали решительно такт и следовали за нежной и хрупкой мелодией скрипки. Мама всегда напевала под эту музыку, но слов я тоже не запомнил.
Только один раз бабушка разрешила при ней завести патефон: началась война, отец и мама уходили добровольцами на фронт, и провожать пришло много народу.
После их отъезда бабушка каждый вечер подолгу стояла на коленях перед тёмными образами в углу и разговаривала с ними. В молитвах она просила бога помиловать и сохранить дочь и зятя. Между тем фронт быстро приближался к Н-ску, и она, бросив дом, уехала со мной к сестре в Куйбышев, а перед отъездом закопала в подполе сундучок со своей праздничной плюшевой жакеткой и патефоном.
У сестры, в волжском городе, бабушка так же каждый вечер просила в молитвах за ушедших на фронт, но бог не помог нам: пришла похоронка на отца, а через полгода на маму. В неполных шесть лет я остался круглым сиротой. По малолетству мне не была ещё понятна вся трагичность потери, бабушка же сильно тосковала, не верила в смерть моих родителей и, как только кончилась война, поспешила вернуться в Н-ск, надеясь, что дочь и зять могут вернуться только туда.
Каким же убогим и дряхлым показался мне родной дом! Сад был вырублен соседями на дрова, старинная тяжёлая мебель наполовину исчезла.
Первым делом бабушка откопала свой сундучок и развесила во дворе сушить свою жакетку, а патефон обтёрла чистой тряпицей и опять спрятала. Это было всё, что осталось от погибших, да ещё чудом уцелела на стене застеклённая фотография, но она совершенно поблекла, с трудом можно было различить фигуры отца и мамы, проглядывающие как сквозь густую дымку. На месте лиц остались серые пятна.
Послевоенные годы были трудными. Кормились мы с бабушкой огородом, она выбивалась из сил, а от меня ещё было мало толку.
Жизнь постепенно налаживалась. Н-ск восстанавливался, подновлялись дома, подновили и танцплощадку в городском парке. С мальчишками мы бегали смотреть на танцы, а безногий инвалид, завклубом, доверял нам менять пластинки на радиоле.
В один из майских дней бабушка напекла роскошных пирогов с рыбой, капустой и повидлом. Мне она пояснила: «Десять лет, как принял господь чистые их душеньки…»
За грустным застольем соседи молча выпили по стопке и заели пирогами. Около двух пустых стульев на столе стояли рюмки, накрытые кусочками пирогов, словно бы отец и мама незримо присутствовали тоже. В тот день ко мне пришло понимание: никогда я не увижу своих родителей и даже, что наполнило нестерпимой горечью утраты, не помню родных лиц.
Народ за столом выпил по второму разу, пожелав «землю пухом», и тут бабушка совершила непредвиденное — водрузила на стол патефон и принялась крутить заводную ручку. Она, проржавев за десять с лишним лет, крутилась вхолостую — пружина лопнула. Бабушка положила перед собой одну из пластинок и вдруг, поглаживая её рукой, пропела тонким голосом: «Когда танцует танго Танголита»…
Я убежал в огород, спрятался в высоких лопухах и долго плакал. Мне шёл тогда шестнадцатый год…
— Да, — вздохнул Лившиц, — тяжко потерять близких! Но всё же…
— Не перебивай! — остановил его Петров. — Я, кажется, начинаю понимать твоё пристрастие к темпорологии. Продолжай.
— Слёзы не облегчили, — продолжил Миронов. — Я отсиживался в лопухах и напрягал в который раз память, пытаясь проникнуть в то время, когда отец и мать реально существовали. Потуги эти были мучительно бесплодными и ещё больше пробуждали понятую в день поминок боль утраты, которая уже не покидала меня.
После поминок всё пошло по-прежнему: школа, работа на огороде, разные заботы по дому — бабушка стала часто прихварывать. Иногда я наведывался в тот же городской парк. Неодолимо тянуло туда сознание, что когда-то на этой танцплощадке танцевали ОНИ.
Патефон и пластинки бабушка держала под запором, мне же очень хотелось послушать «Танголиту» — простенькая музыка казалась недостающим звеном в памяти, живой нитью, связывающей меня с погибшими.
Сундучок запирался на висячий замок. Однажды я решился на кражу: расковырял старое дерево, вырвал пробой и, запрятав пластинку под рубашку, вечером убежал в парк.
По танцплощадке уже шаркало множество пар. Безногий завклубом обрадовался мне и поручил менять пластинки, а сам куда-то отлучился. И тут я решился прослушать «Танголиту». В динамиках защёлкало, захрипело, но следом пробился сквозь шумы тонкий голос скрипки. Слух мой, отбросив помехи, улавливал мелодию. Скрипка зазвучала в полную силу, аккордеоны отбили такт… Завороженно я следил за вращением чёрного диска, пока завклубом не схватил меня за плечо и не закричал: «Не самовольничать! Марш отсюда! — Но он в то же мгновение отпустил меня и удивлённо сказал: — Это что ещё за кадры?»
Машинально я глянул на танцплощадку и обмер. Молодая женщина в пёстреньком платье и белых парусиновых туфлях плавно скользила в объятиях высокого мужчины, облачённого в смешной кургузый пиджачок и широченные брюки. В доли секунды пришло воспоминание из раннего детства, я узнал эти туфли и широкие брючины. В танце пара медленно поворачивалась то в одну, то в другую сторону, отстраняясь и опять приникая друг к другу. Я успел увидать улыбающееся лицо женщины, сразу ставшее до боли знакомым. Тёмные её длинные волосы были приподняты у виска широкой красной заколкой. Совершенно ясно, как сейчас вас, увидел я и лицо мужчины. Это были ОНИ! Облик их запечатлелся, превратившись из серых пятен на фотографии в живые лица…
Миронов с усилием выдохнул и закурил. Руки у него дрожали.
— Ты мог ошибиться, — сказал Лившиц.
— Нет. Я вспомнил, понимаешь, вспомнил! Другие люди на танцплощадке тоже обратили внимание на странную пару, и некоторые хихикали.
Музыка «Танголиты» продолжается не более двух с небольшим минут, и, пока я смотрел на танцплощадку, она кончилась. ОНИ исчезли с последним тактом… исчезли, как исчезает изображение на экране выключенного телевизора. Вгорячах я умолял завклубом опять поставить пластинку, но он был рассержен, да и народ громко требовал что-нибудь «весёленькое»…
— Потом-то слушал это танго? — спросил Петров.
— В тот вечер не пришлось. Домой вернулся в полной прострации. Бабушка, обнаружившая взлом сундучка, начала ругаться, я же сразу рассказал о случившемся в парке, она встревожилась, вообразив, что я заболел, напоила чаем с малиной и ночью всё подходила и щупала лоб. Действительно, около недели было непонятное болезненное состояние, не хотелось никого видеть, выходить из дома. В то время я уже не желал повторения, боясь, что его не будет или, что страшнее всего, оно будет другим и облик родителей предстанет чем-то вроде мутных силуэтов, как на фотографии. По стечению совершенно непонятных обстоятельств я заглянул в глубины чужого Времени…