Изменить стиль страницы

— До свидания, Кустик! — крикнула Салли козлу на привязи.

Сэм тоже потянулся к воротам, точно пес в надежде, что его погладят по голове, но Салли и Берни оглядывались только на коров, свесивших головы через забор выгона.

— До свидания, Белинда! До свидания, Кэтти! — кричала Салли.

У Сэма в школе не было никого похожего на Салли. Был бы кто-нибудь, он бы не уехал. Бог ты мой, вот бы Салли жила с ним по соседству, а не маленькая Роз. Прошлый год двадцать четыре девчонки было у него в классе, но ни одну из них он не хотел бы поцеловать, пусть бы хоть приплатили. Ну, может, разве Хэрри Томпсон или Джули Роудс, но с закрытыми глазами. А нынешний год, не поверите, весь класс — одни мальчишки. Сэм бы думал — если бы задумался об этом, — что Салли должна работать дома по хозяйству, как другие девочки ее возраста. Может, она, конечно, отстала и учится в младшем классе.

Ее не будет целый день. Целый день без Салли! Как он выдержит семь часов ожидания? Укатили бок о бок, канули в туман, и Салли даже рукой не махнула.

Сэм не успел с ней поговорить. Она вроде Берни, молчаливая. Оба помалкивают, никому слова не скажут, разве отцу с матерью да козам, коровам и собакам. Салли, видно, дела до него нет, хоть он умри. Только ведь девчонки всегда притворяются равнодушными, когда им кто-то нравится. Это просто правило такое, ему знающие ребята рассказывали.

Обидно, что она уехала. Ну да он к ней вернется через десять лет.

Сэм оглянулся. Дома не было видно, все затянул густой туман, словно занавес, опущенный на мир.

Сэм приоткрыл ворота, выскользнул вон и побежал по дороге в сторону, противоположную от деревни. Плохо, конечно, что пальто осталось в доме, но если он вернется за пальто, они заметят и догадаются. Зато путь свободен, есть десять пенсов в кармане и сытый желудок.

Ему немало труда стоило внушить себе эту мысль о необходимости бежать отсюда и покинуть Салли. Хотя, конечно, он ее всюду будет возить с собой, в сердце. Но разве это одно и то же? Надо мне было опять завестись, точно граммофон, и все о себе выболтать! Вечно вот так. Вечно рассказываю о себе, что не нужно. Дурак я, что ли? Ну к чему трепаться, когда понимаешь, что делаешь себе же хуже? Ведь я мог бы ее поцеловать, знаю, что мог бы, и поцеловал бы непременно. Знаю, и всё. Может, не сразу, а через неделю или две, но это точно. А золото копать разве плохо? Вдруг бы нашел что-нибудь, глядишь, и можно было бы больше не думать про эти несчастные шестьдесят четыре «Геральда», а мама раз в жизни перестала бы изводиться.

Издалека донесся голос, приглушенный зов, словно бы обмотанный туманом:

— Сэ-эм!.. Не глупи!..

И мистера Хопгуда покидать было тоже обидно.

ДЕВЯТНАДЦАТЬ

Гипсленд, широкий край, расположен где-то на востоке, в том же примерно направлении, прикинул Сэм, что и тогда, когда он уходил от взрослой Роз. Точно-то определить нельзя в такой туман. Но он продвигался вперед, уходил все дальше от дома в широкий простор; он это чувствовал — знаете, как бывает? — нутром.

Было очень холодно. По обочине под пучками сухой травы еще виднелись кое-где заледенелые остатки снега, а на кустах, густых и колючих, никли к земле желтые цветы, отяжелев от росы и дождя. Как не хватало Сэму его пальто, до того бы оно сейчас было кстати! Он прибавил шагу, надеясь согреться быстрой ходьбой, разгорячиться до пота, но в теле оставался стылый холод, и синяки давали о себе знать голосами боли. А воздух саднил, как рана, обжигал горло, сдавливал легкие, мешал дышать. Может быть, его окружило облако, густое облако, а вовсе не туман? Может быть, он, сам не зная как, взошел на такую высоту, где мало кислорода? Разве определишь? По сторонам глядеть бесполезно, ничего не увидишь. Или, наоборот, он не заметил и спустился ниже уровня моря? Как сказал мистер Хопгуд? На дворе туман, будто на дне морском.

Может быть, он очутился в океанской глуби, вокруг в подводной полутьме высятся огромные зловещие груды водорослей, почти недвижные, лишь еле заметно колышущиеся, оттого что живые. Нет, не нравится ему это, совсем не нравится, хоть и очевидно, что выдумки.

Дома у него и туман совсем другой. Дома сквозь туман проглядываются цепочки огней, мерцают и лучатся, точно звезды, точно божества или ангелы в пестром сиянии. И всегда где-то неподалеку есть Уикем-стрит и мамина печка. Или ребята рядом, и ты идешь в школу, входишь в дверь, там тепло и радостно, и вы садитесь на горячие радиаторы у стены, а ладони подкладываете под себя и радуетесь, что пришли, потому что день — особенный, на улице туман. Совсем не так, как тут.

Тут не было огней, потому что сейчас день, да и не могут огни расти на деревьях или свисать с облаков. И ни одного человека вокруг, не слышно людских голосов, нет рядом ребят, чтобы все было настоящее, взаправдашнее, и нет надежного чувства, что стоит крикнуть погромче, и кто-нибудь непременно придет на помощь. Тут нет никого, кроме Хопгудов и их знакомых.

Во всем этом было что-то запредельное, такое, над чем уже не властны обычные силы зрения, слуха и обоняния, словно, ступив за ворота, он подчинился могучему внутреннему порыву, быть может, вовсе не ко благу; словно, не откликнувшись, когда его позвали, оборвал еще одну нить из тех, что связывали его с жизнью. Сколько таких нитей осталось ему перервать, прежде чем пресечется окончательно его связь с жизнью и он погибнет? Не слишком ли много он их перервал за последние два-три дня? Странное «запредельное» чувство, когда сознаёшь, хоть и как-то бессознательно, что двигаешься с шорами на глазах, что начатый путь предстоит все равно пройти до конца, через что бы он ни пролегал…

Что такое приключилось у него внутри, когда он налетел на трамвай? Помимо ссадин, синяков, ушибов и шишек? Сегодня человек живет себе счастливый и беззаботный, как божья пташка — насколько может быть счастлив и похож на беззаботную пташку тот, кто имеет рост пять футов восемь дюймов и возраст четырнадцать лет от роду; а назавтра уже бьется над загадками мира, и каждая разгаданная тайна оказывается лишь дверью, ведущей к новым, еще более таинственным тайнам. Но он не повернет назад. О нет! Он не вернется к той жизни, которая у него была. Знать лучше, чем не знать. Чувствовать страх лучше, чем не чувствовать совсем ничего.

Угол Уикем-стрит… Господи…

Все переменилось.

Все стало другим, чем прежде, все уменьшилось, постарело, ничуть не похоже на то, как было в 1931 году — давным-давно! — или в 1929-м, когда он вернулся перепуганный после поездки за черникой с маленькой Роз.

Его даже замутило, пришлось остановиться на минуту.

Неужели Роз так и живет здесь? Вот в этом коричневом домике с облупленными стенами, вот за этой дверью, которой ее отец тогда так сердито хлопнул? Она бы его теперь небось и не узнала. А он ее, может, и не захотел бы узнать.

Уикем-стрит, четырнадцать. Мама, вот и я.

Неужели вот здесь все это и было?

Домик кажется таким маленьким и утлым. Может, он и был всегда маленьким и утлым. Может, он только казался когда-то большим.

Мама, это я. Блудный сын вернулся.

Слышишь стук в дверь? Это я. Твой Сэм. Нехорошо, конечно, что так все внезапно получилось, но иначе нельзя было, так ты уж переживи, пожалуйста. Не умирай, мама. Не падай мертвой от разрыва сердца, мама! Ты простила меня? Я стою тут и жду, чтобы ты ответила на мой зов.

А вот и она, словно фотоснимок в старой рамке, стоит и бледнеет. Как она изменилась, какая стала маленькая, усталая, седая.

— Да, мама…

Он слышит ее дыхание, трудное, короткое, громкое.

— Да, мама. Ну конечно… Это я. Ой, мама, как я по тебе соскучился. Я вернулся.

Господи, держи ее крепче, Сэм! Скорей, Сэм. Ей нужны твои живые руки. Ей нужно убедиться, что это все тот же мальчик, который целовал ее волосы.

Назавтра она показала ему в сарае велосипед.