— Так точно, — ответили все мы и разошлись по палаткам.
Я присел на седло, достал из-под него припрятанную перед уходом плоскую фляжку с коньяком местного разлива, мало имеющего общего с напитком из провинции Арманьяк, но, всё равно, весьма приятного. Сделав небольшой глоток, передал Озоровскому, пустив по кругу собравшихся у нашего костра офицеров и старших унтеров.
— Ловкий манёвр задумал наш командир, — заявил вахмистр Обейко после глотка коньяку. — Рисковый, конечно, но очень ловкий.
— Он может закончиться для нас гибелью, — ответил я. — Оттянем на себя слишком много пугачевцев, и они нас не допустят к крепости. В крови захлебнуться можем.
— Что за пессимизм, Пётр? — удивился Озоровский. — Мы били Пугачёва раньше, побьём и в этот раз.
— Быстро ты, Павел, забыл Сакмарский городок, — сказал я.
— Э, нет, Пётр, — помахал у меня перед лицом длинным пальцем Озоровский. — Не сравнивай. Там мы были пешие, а тут — на конях.
— Толку-то, — отмахнулся я. — Только что мишень лучшая, с конём.
— Полегче, поручик, — подсел к нам ротмистр Коренин. — Не боевые настроения отставить. — Он принял у вахмистра Обейко фляжку, потряс, допил, отдал мне и достал свою, также пустив по кругу. — Не слышу ответа, поручик.
— Есть, отставить, — буркнул я, в свою очередь, прикладываясь к фляжке — коньяк в ней был куда лучше моего.
— Вам вреден коньяк, молодой человек, — заявил Коренин. — Вы от него сильно мрачнеете, и впадаете в совершенно непотребную меланхолию. Это никуда не годится, поручик.
— Виноват, ваше благородие, — совершенно по-уставному ответил я.
— Нам завтра вечером предстоит дело лихое и кровавое, — наставительным от выпитого тоном заявил Коренин, — а у меня есть большое желание вас в обоз списать. До окончания операции. — Я вскинулся, но ротмистр остановил меня жестом. — Погодите, поручик, погодите. Вот взгляните на Обейко, как всегда, весел и лих до бесшабашности. — Мой подчинённый даже выпрямился от таких слов, глянул на остальных унтеров гоголем. — Вот таким надо быть в пред-д-дверии, — он всё же справился с трудным словом, — столь рискового дела. У него рука в решающий момент, когда, кажется всё проиграно, не опустится. Он будет драться, пока весь кровью не изойдёт.
— А у меня, значит, опустится?! — начал подниматься я с со своего седла.
— Может и опустится, — невозмутимо ответил Коренин, — раз вы в таком настроении сейчас, в ночь перед боем. Подумайте об этом, поручик. — Он с ощутимым трудом поднялся и, махнув нам, мол, оставьте коньяк себе, только бросил: — Фляжку завтра вернёте. А вы, поручик, подумайте над моими словами.
Утром, как и положено после хорошей попойки, я чувствовал себя весьма и весьма не ахти, и мрачное настроение моё только усилилось. Не исправило его и то, что поднялись мы с Озоровским ближе к полудню, чего не было уже давненько. Выбравшись из палатки, я скинул с себя не самую чистую рубаху и велел нашему общему с Пашкой денщику, которого мы делили так же, как и палатку, (дело в том, что мой денщик умер от инфлюенции весной этого года, ещё в самом начале кампании) окатить меня несколько раз холодной водой из бочонка, стоявшего тут же неподалёку. После приказал подать чистое исподнее и мундир. А когда облачился в него, уступил место у бочонка Озоровскому. Как гласит военная мудрость: «Привёл в порядок себя, позаботься об оружии». Я вынул из ножен палаш, клинок его после боя был сильно зазубрен, а потому я отдал его освободившемуся уже денщику, имени которого я так и не удосужился запомнить, своё оружие. На плече бывшего солдата, что хорошо видно по выправке, уже лежал палаш Озоровского, он взял и мой и направился к кузнецу, чтобы заточить и поправить клинки.
— Ну что, поручик, — поинтересовался у меня ротмистр Коренин. — вы снова невеселы, не смотря на мои вчерашние слова?
— Видимо, перебрал вчера вашего коньяку, — ответил я, возвращая ему фляжку.
— Надеюсь, к вечеру, поручик, вы повеселеете, — Коренин повесил фляжку на пояс.
День тянулся удивительно долго и мучительно. Особенно раздражало то, что я был предоставлен самому себе. Я побродил по лагерю, понаблюдал за стрелковыми упражнениями взвода, которыми руководил вахмистр Обейко, вмешиваться не стал. Неподалёку офицеры также упражнялись в стрельбе, заодно хвалясь своими пистолетами. Я ненадолго присоединился к ним, однако слушать бесконечную похвальбу богатых обер-офицеров своим оружием не смог.
— Вот поглядите, господа, — говорил поручик сибирских драгун Максим Панаев. — Это французские пистолеты Бугэ. Как видите, изготовлены по специальному заказу самим мастером. — Он демонстрировал всем пистолет, украшенный золотыми накладками с монограммой МП. — Ручаюсь, на двадцать шагов бьют без промаха.
— Вы не ручайтесь, господин ротмистр, — отвечал ему мой знакомец Александр Холод, которого тоже раздражало, что все больше хвалятся, чем стреляют, — а покажите.
Панаев встал на рубеж, обозначенный дырявым пехотным барабаном, и прицелился в бутылки, расставленные в ряд на расстоянии как раз в два десятка шагов. Бах! Пуля взбивает фонтан в аршине от ящика с бутылками.
— Да он у вас даже не пристрелян, поручик, — прорычал Холод, — как прикажете это понимать? — Панаев служил в его эскадроне и числился его заместителем. — Вы похваляетесь оружием, из которого толком никогда не стреляли! Будь моя воля, я бы вас в унтера разжаловал! Это научило бы вас следить за оружием. — Он перевёл дух. — В общем, так, господин поручик, к вечеру, чтоб ваш замечательный пистолет был пристрелян должным образом! За час до заката проверю. Вы меня поняли?
— Так точно, — ответил Панаев, склонивший голову к земле. Следующие несколько часов он только и занимался тем, что стрелял из своего пистолета, пристреливая его.
Я пострелял вместе с ним, посоревновался в меткости с Холодом на бутылку шампанского, правда, оба мы не знали, где его по нынешнему времени достать. Но и это мне скоро надоело.
От стрелкового рубежа я направился к гусарам. Офицеры Изюмского полка, эскадрон которого был придан нашему корпусу, упражнялись в конном бою. По старинной традиции они рубили на скаку лозу и соломенные головы.
— Эгей, — окликнул меня один из них, прапорщик Лаврик — совсем ещё юноша с едва отросшими усиками, — да это же карабинер, поручик Ирашин. Не желаете поупражняться вместе с нами, или вы только стреляете лихо?
— Славная провокация, прапорщик, — усмехнулся я, но решил принять предложение, ведь делать, всё равно, было нечего. Я поймал за рукав какого-то унтера из пешей команды нашего полка, глазевшего на лихих красавцев-гусар. — Найди моего денщика, пусть приведёт мне коня и подаст палаш, если тот уже наточен. — Последняя реплика была излишней, в расторопности денщика я не сомневался.
И действительно, он явился спустя несколько минут, ведя в поводу моего коня с притороченным к седлу палашом. На самом деле, я был не силён в конной рубке, однако уступать гусарам не желал. Надо расстараться и утереть нос гусарам или, по крайней мере, не ударить в грязь лицом. Я вскочил в седло, отцепил ножны с палашом, чтоб не мешались, отдал их денщику, положил палаш поперёк седла и направился к началу протоптанной дорожки, с разных сторон которой были воткнуты в землю жерди с укреплённой на них лозой. Сейчас, как раз, солдаты пешей команды полка привязывали к жердям свежую лозу. Пустив коня быстрой рысью, я проехал через жерди, нанося удары направо и налево, срубая столько лозин, сколько успевал. С последней и вовсе курьёз вышел. Я ударил несколько ниже — а может, жердь была длинней — и попал не по лозе, а по самой жерди. Тяжёлый клинок палаша разрубил её также легко, как и тонкую лозу.
— Браво, браво, — похлопал мне незнакомый офицер-гусар. — Напор достойный кирасира.
Оказалось, что последняя жердь намерено была сделана длинней, чтобы скачущий гусар учился наносить удары на разной высоте, рубя по головам солдат разного роста. Лёгкие сабли их не могли перерубить жердины из свежего вяза, а вот мой недавно наточенный палаш — вполне.