Шофер кивнул и, уже ведя машину, спросил:

— А смеялся чему?

Я снова усмехнулся:

— Да так… Подумал: вот выхожу я, а тебя тю-тю.

— Как это тю-тю? — несколько напряженно спросил шофер.

— А так, взял и уехал. Чемоданчик-то ничего.

— А-а, — протянул он. — Ну ладно, в следующий раз, если оставишь, я так и сделаю.

— Да ты не обижайся, мало ли какая фантазия может прийти и голову. Можно подумать, что таких случаев не бывает.

— Почему не бывает? Вот у нас к одному садятся трое: два парня и девка. Везет. Потом ему струну на горло набрасывают, и — привет.

— А зачем? — удивился я.

— Ну как зачем? Деньжонки были, рублей этак 100, ну и машина. Они на ней немножко погусарили.

— А водитель?

— Похоронили, — шофер прикурил потухшую сигарету. — А ты говоришь, не случается. Все случается. Разные люди. Десять миллионов в Москве: восемь своих да два приезжих. Вот ты, например, не москвич.

— Я родился здесь и жил долго.

В Сандунах, как и раньше, когда я был совсем молод, стояла толпа. Но я, по старой привычке, поймал банщика и через 15 минут был в номере вместе с моим огромным, как шкаф, чемоданом.

Банщик был очень силен и жилист и дело свое знал от и до, и еще сверх того. На мое замечание по этому поводу усмехнулся:

— Тут такие особы бывают, что и думать страшно, а ты… ты меня уважил, заплатил хорошо. Я ж тоже человек.

— Ну а как же, — согласился я, — это прежде всего.

Я лежал под грудой мыльной пены, и перед моими глазами неостановимыми пятерками шли этапы. Но я видел их со стороны, меня уже не было среди них, и я понял, что совсем вылез из проклятой шкуры, хотя где-то внутри тоненько и болезненно ныла нотка сомнения.

Банщик заказал мне такси, и я начал одеваться.

Из чуть запотевшего овального зеркала на меня смотрел весьма респектабельный джентльмен в дорогой, но не броской одежде, коротковолосый, с усталыми глазами.

Приехав на вокзал, я положил «Гроссгерманию» в камеру хранения и пошел обедать в знакомый ресторан. Девица, сидящая с бутылкой пива в полупустом зале, увидев меня, как-то сразу подобралась и умело выставила из-под стола длинные, красивые ноги. Я, в общем, понял этот вызов и это приглашение. Но… Я должен был ехать к Пашиной жене и его пацанам. И кроме того… Кроме того, давно, еще в зоне, у меня появился какой-то непонятный страх — сомнение в себе, какое бы, наверное, испытывал человек, когда-то хорошо плававший, но вот уже 10-15 лет не видевший воды, или всадник, который давно не садился на лошадь. Об этом я успел подумать, идя по дороге в букинистический магазин, который был раньше за углом, в переулке. Магазин оказался на старом месте и, что еще более странно, в нем обитал тот же старик-продавец, только он с тех пор стал еще старше и как-то высох.

Я спросил у него несколько названий, потом купил сборник стихов Альфреда де Виньи и роман Буливера-Литтона на английском языке. Старик, сидящий за прилавком, спокойно проговорил:

— А вас давно не было, молодой человек.

Я вздрогнул и обернулся:

— Работал на Крайнем Севере.

Старик усмехнулся.

— Это меня не касается. Жизнь есть жизнь. Но я вас хорошо помню. Вы хороший покупатель, и не только потому, что готовы платить за книги, а потому, что любите их и, смею сказать, знаете. А это немаловажно, особенно в вашем возрасте. Вероятно, в вас было кое-что заложено в детстве.

Он был дьявольски умен и проницателен, этот старик. Внезапно он нагнулся и откуда-то из-под прилавка вытащил два толстенных фолианта. Один из них оказался трактатом Фомы Аквинского.

— Это для души, — усмехнулся старик, — так ведь, кажется, сейчас говорят? Ну а это, — он протянул мне книгу в дорогом сафьяновом переплете, на котором горели чуть потускневшие буквы: «Карл Оппель. Техника любви», — это вообще редкая и оригинальная книга по проблеме, которую почему-то прячут за семью печатями.

Выйдя из книжного, я заскочил в магазин рядом и купил баул — такой, с которым раньше ходили доктора,— и, положив в него книги, отправился на вокзал.

8

Я приехал на место утром. Оставив чемодан в камере хранения, пошел по адресу.

Это был большой и очень красивый дом в глубине двора. Посмотрев по сторонам, я дернул за веревочку в калитке и вошел внутрь. Ко мне навстречу, держа на отлете испачканную землей руку, шла пожилая, но приятная на вид женщина.

— Вы Полянцева? — спросил я, хотя заведомо знал, что это именно так. — Анна Ивановна?

Она, не отвечая, несколько мгновений смотрела мне в лицо:

— Вы от Павлика?

— Да, — несколько удивленно ответил я. — У меня есть для вас письмо.

Она побледнела и схватилась рукой за сердце.

— Да все в порядке с ним, — поспешил сказать я.

Она как-то странно посмотрела по сторонам.

— Не беспокойтесь. Я законно освободился.

Она махнула рукой:

— Раз от него, то мне все равно — законно, незаконно. Идемте в дом. Вы как приехали, поездом или?..

— Поездом, Анна Ивановна, и чемодан еще в камере хранения.

— Потом сходишь, — сказала она, переходя на «ты» и позвала меня в дом.

Усадив меня за стол, покрытый старинной кружевной скатертью, она надела очки и начала читать письмо, а я рассматривал комнату с красивыми домоткаными половиками, с геранью на окнах, с кружевными салфеточками и подушечками… Где-то кто-то назвал это мещанством. Не знаю, не знаю… Здесь было очень спокойно и уютно, даже запах, который стоял в комнате, был запахом сада.

Когда она повернулась ко мне, ее лицо было залито слезами.

— Ну как он там, скажи честно?

— Да все нормально, Анна Ивановна, — заторопился я.

Что я ей мог еще сказать? Что скоро будет амнистия, что он уже пять лет отсидел, да по амнистии половину скинут, короче говоря, года через два, ну, самое большее, через три его ждать.

— Я — Нюся, так меня и зови. А Анной Ивановной меня следователь звал, когда Пашу взяли… Так, значит, это ты должен был приехать от него?

— Вам обо мне Паша уже писал?

— По цыганской связи передали.

— Да, да, — вспомнил я. — Он же русский цыган.

Она слабо улыбнулась:

— Уж и не знаю кто: или русский цыган, или цыганский русский. Где-то в двадцатом году, во время гражданской, его, еще ничего не соображающего мальчонку, подобрал табор. Так в нем и вырос. Только спустя десять лет старый цыган, вожак табора, сказал ему, что он русский, что его отца звали Николаем Ивановичем, и что был он добрым и очень щедрым человеком. Но на все вопросы Павла: кто был его отец и где его родители, цыган угрюмо молчал. Сказал лишь: «Если знать не будешь, тебе же будет легче жить. А ты хоть и русской крови, но по жизни ты наш, цыган».

Я вспомнил, как однажды, долго проговорив с молодым цыганом, Паша сказал: «Э, Доктор… Пройдет время и нас не станет. Нет, не то, что исчезнут такие, как мы. Они всегда были и будут. Но исчезнет наш неписаный закон, наши понятия, наши обычаи. Придут другие. А эти, — он кивнул головой в сторону цыгана, — они останутся, для них цыганский закон — все, ибо цыган — сначала цыган, а уж потом все остальное. А вообще, ежели их поймешь, это хороший народ». «Ну, ты-то дважды цыган», — тогда сказал я.

— О чем задумался? — спросила Нюся, уже успев успокоиться и вытереть глаза.

Я улыбнулся.

— Да вот, думаю: покупал костюм, рядился, мылся, а ты меня сразу опознала.

— Да, — кивнула Нюся, — по виду ты барин, министр. Но по глазам я любого из вас узнаю, хоть ты царскую корону надень. Глаза вас выдают, мученые они у вас, крученые, так-то…

Она повела меня вглубь дома и, открыв дверь в небольшую комнату с окнами в сад, сказала:

— Это его комната, Павлика. Вот тут и живи, сколь захочешь, отдыхай, сил набирайся. Сколь там жизни-то оставил, если не секрет?

— Тринадцать лет.

Нюся перекрестилась.

— Это тебе сколько сейчас?